— Ну как же, как же! — сказала она, глядя на пришельцев. — Это тот господин, что уже приходил однажды; он еще дал мне экю. Ему как раз повстречалась Пьерина, девчонка так плакала… Значит, он опять пришел на нас поглядеть и друзей своих привел. Как же, как же! Есть еще на свете добрые люди!

И она вяло, даже не пытаясь их разжалобить, стала рассказывать о своей семье. Звали ее Джачинта, вышла она замуж за каменщика Томмазо Гоццо, родила ему семерых детей: Пьерину, потом Тито, ему уже восемнадцать, да еще четырех дочерей, через каждые два года по ребенку, а потом еще вот этого, что у нее на коленях. Жили они все время в Трастевере, в ветхой лачуге, ее недавно сломали. И, будто заодно, сломали всю их жизнь; с тех пор что они приютились в Прати-ди-Кастелло, все беды на них валятся: на строительстве полный застой, Томмазо и Тито остались без работы; фабрику искусственного жемчуга, где Пьерина зарабатывала до двадцати су, так что хоть и впроголодь, а жить можно было, тоже недавно закрыли. Теперь вот никто из них не работает, семья перебивается как придется.

— Может, господа желают зайти? Томмазо там, наверху, и брат его Амброджо, — мы его взяли к себе; они-то вам лучше расскажут, уж они-то объяснят, как надо… Томмазо отдыхает, и Тито тоже: что ж вы хотите? Спят, раз больше делать нечего.

И она показала рукой на рослого носатого парня с жестким ртом и чудесными, как у Пьерины, глазами, который растянулся в жухлой траве. Обеспокоенный пришельцами, он едва приподнял голову. Заметив, какой восторженный взгляд бросила на князя его сестра, он свирепо нахмурил лоб. Но тотчас же снова уронил голову, только веки оставались открытыми: он следил за сестрой.

— Пьерина, проводи же господ, раз они желают посмотреть.

Волоча босые ноги в стоптанных башмаках, подошли другие женщины; вокруг копошились стайки ребятишек; полуодетые девчурки, и среди них, очевидно, четыре дочки Джачинты, — черноглазые, со спутанными космами нечесаных волос, все они так походили друг на дружку, что только матери могли их различить; и на этой залитой солнцем улице, где, как символ величавого бедствия, возвышались недостроенные и уже разваливающиеся дворцы, ютилось стойбище нищеты, кишевшее, как муравейник.

Бенедетта со снисходительной нежностью тихонько сказала кузену:

— Нет, не заходи, дорогой… Я не желаю твоей смерти… Это очень любезно, что ты проводил нас сюда, подожди меня на солнышке, оно такое ласковое, со мной ведь господин аббат и господин Абер.

Дарио, рассмеявшись, охотно согласился; он закурил сигарету и стал медленно прогуливаться, наслаждаясь разлитой в воздухе негой.

Пьерина быстро вошла через огромную дверь под высокие своды вестибюля, украшенные кессонами и розетками; здесь, на мраморных плитках, которыми начали выкладывать пол, громоздились целые залежи нечистот. Ступени монументальной каменной лестницы с резными ажурными перилами были разбиты и казались черными от толстого слоя всяческой мерзости. Повсюду виднелись сальные следы чьей-то пятерни. Неоштукатуренные стены, которые предполагалось украсить фресками и позолотой, были заляпаны грязью.

На просторной площадке второго этажа Пьерина остановилась; она крикнула в зияющее отверстие огромной двери, не имевшей ни створок, ни косяков:

— Отец, тут какая-то дама и двое господ, они хотят тебя повидать. — И, обернувшись к контессине, девушка пояснила: — Там, в глубине, третья зала.

Она скрылась, сбежав по лестнице еще быстрее, чем поднялась, — так спешила она к предмету своей страсти.

Бенедетта и ее спутники пересекли две огромные залы с грудами штукатурки на полу и зияющими пустотой окнами. Наконец они очутились в зале поменьше, где среди старой рухляди, заменявшей мебель, обитало семейство Гоццо. На полу, поверх торчащих наружу железных стропил, валялось шесть дырявых просаленных тюфяков. Посредине стоял длинный и еще крепкий стол; ветхие стулья с продавленными сиденьями для прочности были перевязаны веревками. Большого труда стоило заколотить досками два окна, а третье окно и дверь завесить дырявыми, замызганными холстинами от старых тюфяков.

Каменщик, казалось, удивился приходу посетителей, он явно не привык к таким филантропическим визитам. Томмазо сидел, облокотившись обеими руками на стол и подперев лицо ладонями; по словам его жены Джачинты, он отдыхал. Это был дюжий бородач лет сорока пяти, волосатый, длиннолицый, сохранивший, невзирая на нищету и вынужденное безделье, спокойное достоинство римского сенатора. При виде двух мужчин, в которых он сразу чутьем угадал чужестранцев, Томмазо недоверчиво привстал. Но тут он заметил Бенедетту и улыбнулся; та сослалась на Дарио, оставшегося внизу, и пояснила, что они пришли с благотворительной целью.

— Э, да ведь я вас знаю, контессина… Ну да, знаю, кто вы, — я в палаццо Бокканера окно замуровывал, это еще при моем отце было.

И он с готовностью стал отвечать на вопросы; Пьер удивился, услыхав, что вот-де его семье не повезло, а вообще-то, работая хоть два дня в неделю, можно бы как-никак свести концы с концами. И хотя Томмазо пришлось подтянуть кушак, чувствовалось, что в глубине души такая привольная жизнь, не обремененная изнурительным трудом, ему не претит. Его рассказ напомнил Пьеру об одном случае: какой-то путешественник попросил слесаря открыть чемодан, ключ от которого был потерян, но тот и не шелохнулся: был час сиесты. Так и здесь: квартира даровая, мало разве пустует дворцов, доступных бедноте, а что до пропитания, то и нескольких су довольно, если быть умеренным и не привередничать.

— Эх, господин аббат, при его святейшестве куда лучше было… Отец у меня тоже был каменщиком и всю свою жизнь проработал в Ватикане; да и мне, если иной раз подвернется работа на день-другой, так это всегда там… Нас, знаете ли, за десять лет это большое строительство испортило: мы с лесов не слезали, зарабатывали вдоволь. Ну конечно, и ели лучше, и одевались, и ни в чем себе не отказывали, потому вот сейчас оно для нас и чувствительнее во всем себя урезывать… А повидали бы вы, как при его святейшестве жилось! Налогов никаких, все получай чуть не задаром, живи себе да поживай.

В эту минуту из темноты, откуда-то с тюфяка, лежавшего возле заколоченного окна, донеслось ворчание, и каменщик так же неторопливо и спокойно пояснил:

— Вот Амброджо, мой брат, со мной не согласен… В сорок девятом, ему тогда едва четырнадцать минуло, он был заодно с республиканцами… Но все равно, когда мы узнали, что он болен и подыхает с голоду в каком-то подвале, мы взяли его к себе.

Посетители вздрогнули от жалости. Амброджо был пятнадцатью годами старше брата, ему исполнилось всего шестьдесят, а между тем он уже превратился в развалину: его трепала лихорадка, он с трудом волочил исхудавшие ноги и предпочитал по целым дням не расставаться с соломенным тюфяком. Тощий и непоседливый, ростом поменьше брата, Амброджо был по профессии столяр. Но и теперь, когда он совсем одряхлел, во всем его облике оставалось что-то необычайное, а лицо, обрамленное всклокоченной бородой и космами седых волос, по своему благородству и трагизму напоминало лицо апостола и мученика.

— Его святейшество, его святейшество, — проворчал он, — я о нем никогда худого слова не сказал. Но при всем том, если тирания продолжается, виноват он. Лишь он один мог в сорок девятом объявить республику, и тогда не было бы сейчас того, что есть.

Амброджо знавал Мадзини, и от Мадзини заимствовал он смутную веру в бога, мечту о республиканском папе, водворяющем наконец на земле свободу и братство. Но позже увлечение Гарибальди поколебало в нем эту веру и эту мечту, и Амброджо стал считать, что папство недостойно да и не способно приложить силы к освобождению человечества. Итак, раздираемый противоречием между призрачными упованиями юности и суровым жизненным опытом, Амброджо не знал, к чему же склониться. Впрочем, он и действовал-то всегда только под непосредственным впечатлением, ограничиваясь красивыми фразами и смутными порывами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: