Нет, я все-таки предпочитаю маленькую речку. Мы даже не надевали купальных костюмов. К чему? Зимородков и трясогузок это не смущало. И мы выбирали омуты, гуры, как говорят на Юге.
Мы переходили реку, не замочив ног, прыгая по большим камням; но омуты оказывались поистине роковыми. В них каждый год погибало по нескольку детей. Об этих омутах рассказывали страшные истории, и всюду были грозные предупредительные надписи, на которые мы не обращали ни малейшего внимания. Знаки эти служили нам мишенями и нередко от них в конце концов оставался всего только кусочек доски, висящий на одном гвозде и качающийся на ветру.
К вечеру вода становилась горячей. Знойное солнце так нагревало омуты, что приходилось ждать сумерек с их прохладой, чтобы вода хоть чуть поостыла. Мы валялись нагишом на песке, боролись друг с другом, бросали камнями в столбы с надписями, ловили в тине руками лягушек. Темнело, глубокий вздох, вздох облегчения пролетал по листве деревьев.
И тут уж мы никак не могли досыта накупаться. Устав, мы ложились в неглубокую воду у самого берега, уткнувшись головой в густую траву. И лежали так, а по нашим телам непрестанно струилась вода, ноги всплывали на поверхность, и казалось, что их уносит течение. Это был час, когда учителям крепко от нас доставалось и когда все заданные на завтра уроки испарялись в дыму первых выкуренных трубок.
Милая река, где я выучился плавать на спине, теплая вода, в которой парились маленькие белые рыбки, я люблю тебя и сейчас, как любят первую женщину. Как-то вечером один из твоих омутов, над которыми мы столько раз потешались, унес моего товарища, и, может быть, именно это пятно крови на твоей зеленой одежде было причиною того, что тоненькая струйка воды породила во мне трепет страсти. В твоей невинной болтовне мне слышатся сдавленные рыдания.
Я знаю только одну охоту — охоту, спокойное очарование которой неведомо парижанам. Здесь в полях есть зайцы и куропатки; здесь в полях не тратят порох на воробьев, здесь презирают жаворонков и берегут заряды для крупной дичи. В Провансе зайцев и куропаток мало; охотники гоняются за славками, за разной мелкой птицей, которая прячется в кустарниках. А уж если им посчастливится убить дюжину лесных жаворонков, они возвращаются домой преисполненные гордости.
Нередко я целыми днями обегал вспаханные земли, чтобы подстрелить нескольких чеканов. Ноги мои до щиколоток проваливались в землю, зыбучую, как тонкий песок. Вечером, уже едва держась на ногах, я возвращался домой в упоении.
Если каким-нибудь чудом у меня между ног умудрялся проскочить заяц, я глядел на него с простодушным изумлением, — я не привык к такой крупной дичи. Вспоминаю, что однажды утром передо мной вспорхнула стая куропаток. Шум их крыльев до того меня оглушил, что я выстрелил наугад и изрешетил телеграфный столб.
Должен признаться, что хорошим стрелком я и вообще-то никогда не был. Воробьев, правда, за свою жизнь я забил немало, но зато в ласточку мне не удавалось попасть ни разу.
Должно быть, поэтому я больше любил охоту из сторожки.
Вообразите маленькое круглое сооружение, врытое в землю и возвышающееся на какой-нибудь метр над ее уровнем. Это хибарка, сложенная из камней и покрытая черепицей, которую надо постараться получше замаскировать плющом. Все вместе выглядит совсем как развалины башни, срытой почти у основания и поросшей травой.
Внутрь, в клетушку, свет проникает сквозь крохотные оконца со сдвигающимися стеклами. Обычно там устраивают очаг, ставят какой-нибудь шкаф; помнится, в одной сторожке у нас даже был диван. Вокруг сторожки в землю втыкают сухие деревья, как там говорят — «рогатки», а к ним подвешивают манки — птиц в клетках, которые должны привлечь птиц с воли.
Все делается очень просто. Охотник спокойно сидит в сторожке и, покуривая трубку, выжидает. Сквозь окошечко он следит за своими рогатками. Потом, едва только на сухую ветку сядет птица, он не спеша берет ружье, вкладывает дуло в проем стены и почти в упор убивает несчастную тварь.
Провансальцы иначе и не охотятся на перелетных птиц, в августе — на садовых овсянок, в ноябре — на дроздов.
Я выходил из дому в три часа утра, и это холодным ноябрьским утром. Мне надо было пройти до рассвета целое лье, и я был нагружен, как мул; ведь надо нести с собою манки, а, могу вас уверить, не легкое дело тащить на себе три десятка клеток по холмистой местности, где с трудом отыскиваешь тропинку. Клетки эти ставят вплотную друг к другу на большие деревянные рамы и связывают вместе веревками.
Когда я приходил на место, бывало еще совсем темно; огромное плато, глубокое, безлюдное, покрытое серыми зарослями, окутанными мраком, казалось, тянется без конца. Вокруг меня во тьме слышен был шум сосен, неясный, напоминающий ропот волн. Мне шел тогда шестнадцатый год, и мне нередко становилось страшновато. Это было уже самое настоящее переживание, острое и волнующее.
Но надо было спешить. Дрозды поднимаются рано. Я развешивал свои клетки и забирался в сторожку. Было еще темно, глазу трудно было различить рогатки, а между тем над головою я уже слышал пронзительный свист дроздов. Эти бродяги и ночью не знают покоя. Чертыхаясь, я разводил огонь, старался, чтобы поскорее прогорели угли, озарявшие мое убежище розовым светом. Раз охота началась, нельзя допустить, чтобы малейшая струйка дыма вырвалась из сторожки. Можно спугнуть дичь. Я дожидался, пока рассветет, поджаривая себе на углях отбивные котлеты.
И я ходил от окошечка к окошечку, высматривая, не видать ли где первого бледного проблеска зари. Все темно. Костлявые ветки едва вырисовываются из мрака. У меня уже и тогда было плохое зрение, я боялся, как бы не принять в темноте ветку за птицу; так со мной иногда случалось. Не особенно полагаясь на свои глаза, я прислушиваюсь. В тишине слышится множество звуков, глубокие вздохи пробуждающейся земли. Сосны звенят все громче, и по временам мне кажется, что целая стая дроздов с неистовым свистом опускается на мою сторожку.
Но облака становятся понемногу молочно-белыми. На ясном небе с удивительной четкостью проступают черные контуры деревьев. Тут я напрягаю все внимание и в волнении замираю.
Как я холодел, когда замечал вдруг на ветке длинный силуэт дрозда! Встрепенувшись под первым же лучом, он потягивается, красуется и, подняв голову к солнцу, застывает в неподвижности, словно купаясь в утреннем свете. С тысячью предосторожностей я берусь за ружье, слежу, чтобы случайно не стукнуло дуло или приклад. Выстрел — птица падает. Я не иду подбирать ее, можно ведь спугнуть остальных.
Снова погружаюсь в ожидание с азартом игрока, опьяненного удачей, но не знающего, на что положиться. Вся прелесть подобного рода охоты заключается в неожиданности, в той слепой готовности, с которой дичь летит на верную гибель. Прилетит ли еще один дрозд? Кто знает? Впрочем, я не был особенно привередлив; если дрозды не появлялись, я стрелял зябликов.
Как сейчас, вижу маленькую сторожку посреди широкой пустынной равнины. С холмов веет свежим ароматом тимьяна и лаванды. Приманные птицы тихонько посвистывают среди громкого звона сосен. На горизонте показалась лохматая голова солнца, зарделись пряди его волос, а там, на сухой ветке, в лучах ослепительного света сидит недвижный дрозд.
Гонитесь за зайцами, только не смейтесь, не спугните мне моего дрозда.
У меня две кошки. Одна, Франсуаза, белая, как майское утро. Другая, Катрина, черная, как грозовая ночь.
У Франсуазы круглая и задорная головка европейской девушки. Огромные бледно-зеленые глаза. Носик и губки подведены кармином. Кажется, что она красится, как молоденькая кокетка, влюбленная в свое тело. Она кругленькая, пухленькая, она парижанка до кончика коготков. Она походя выставляет себя напоказ и любит вскидывать хвост с тем легким трепетом, с каким дамы подбирают шлейф платья.