Николай Евгеньевич слышал, как и многие другие, что Хозяин коллекционирует автомобили, это его слабость, но не представлял, как может выглядеть такая коллекция и где размещаться.

Они выехали через полчаса, их ждали в ухоженном загородном парке. Едва они вышли из машины, как вокруг засуетились вежливые люди, провели на площадку, где стояли две машины, у обеих передняя часть напоминала большой утиный нос, одна — черная, другая серая. В салонах — телефон, телевизор, бар, еще какие-то приборы. Помощник попросил Николая Евгеньевича «подержаться за руль», а потом спросил: ну, какая лучше? Николаю Евгеньевичу понравилась серая.

— Ладно, — кивнул помощник. — Тогда возьмем черную.

Николай Евгеньевич понимал — обижаться нельзя, и промолчал.

— Побродим, — предложил помощник.

Они двинулись по аллее, за ними направился было переводчик, но помощник резко сказал:

— Мы сами…

Они долго шли молча, пока не миновали аллею. Николай Евгеньевич понимал — эта прогулка не простая, возможно, она даст ему тот самый шанс, который он искал. Они вышли на большую поляну, с хорошо подстриженной травой; скорее всего, то было поле для гольфа, они неторопливо двинулись по нему, и, когда оказались на открытом пространстве, помощник взял Николая Евгеньевича под руку, негромко сказал:

— У меня сын с женой в Париже. Завтра прилетят. Не одолжитесь сотней зеленых? — И тут же усмехнулся: — С нулями. Бог троицу любит.

Николай Евгеньевич не дрогнул. У него был свой счет, о нем не знал никто, даже жена, да и не могли знать, он завел его после зарубежных деловых встреч с такой осторожностью, что при этом не было даже посредников. Счет был невелик, помощник требовал половину. Можно было отказать, это легче всего: у меня ничего подобного нет и быть не может. Но помощник, сухой, шершавый человек, любимец Хозяина, на вид добродушного и широкого человека, не поверит, так как полагает: все деловые люди, выезжающие за рубеж, валютой обеспечены. Да и знал помощник, что Николай Евгеньевич находится в списках претендентов: министр обречен, доживает последние дни. Выходило: Николаю Евгеньевичу протягивали руку помощи.

— Завтра, — сказал он.

— Сегодня вечером.

Помощник неторопливо закурил и повернул назад к аллее.

Этот вроде бы мелкий эпизод и определил судьбу Николая Евгеньевича. Конечно же, он рисковал, помощник мог и провоцировать, но риск окупил себя.

Еще дважды приходилось Николаю Евгеньевичу снимать деньги за рубежом для сына помощника — всего сто пятьдесят тысяч долларов, это не так уж мало… Дети таких людей любили жить и работать в странах Европы или в Штатах, а отцы их заботились о помощи. Так повелось. Возможно, Николай Евгеньевич окончательно бы разорился, не умри Хозяин. Помощник ушел на пенсию и более не объявлялся.

То, что происходило тогда, было личным делом Николая Евгеньевича, его глухой тайной и необходимостью, продиктованной обстоятельствами: в том мире, в каком он существовал, без этого не проживешь. Но предложение Крылова было иным, оно неизбежно связывало Николая Евгеньевича со многими людьми, даже с теми, кого он не знал, и в этом таилась угроза его безопасности.

2

В тот же вечер часу в двенадцатом в городке, в котором и свершилось преступление, засыпал человек в два раза моложе Николая Евгеньевича. Они не знали друг друга, как не знали и того, что в скором времени их дороги хотя и незримо, но пересекутся и пересечение для обоих будет иметь свои последствия.

Об этом человеке, хотя бы коротко, надобно тут же рассказать.

Виктор Талицкий к тридцати годам сталкивался не с одной бедой, всех не счесть; одни оставили колючие осколки страха в памяти, другие зарубцевались, как раны, хотя, наверное, и под этими рубцами томились обида и тоска. Но ночь на 28 мая отбила такой рубеж между всей его прошлой и текущей жизнью, что он понял: минувшие беды ничтожны перед тем ударом, который получил…

Где-то в начале шестидесятых годов, после поездки главы правительства в Америку — человека азартного и порой не в меру увлекающегося, возникла идея создать вокруг столицы города-спутники, разместить в них жизненно важные институты, придать им предприятия, а города эти станут реальной моделью будущего общества. Ох, как восторгались газеты этой чудесной мыслью! Чтобы воплотить ее в жизнь, не жалели ни денег, ни материалов. Так, в подмосковном захолустном городке быстро начали возводить не виданные прежде дома-башни, магазины новейшей архитектуры; сохранялось, но местами, и старое жилье, оставались сосновые перелески и березовые рощи. Город обрел ухоженный вид, жизнь в нем забурлила молодая и веселая; так длилось лет десять, а может быть, и больше, а потом забыли про город-спутник, и он начал тускнеть; никто всерьез не мог объяснить, почему такое случилось, отчего из забытых углов выползла на обновленные улицы стародавняя дурь и жизнь пошла как бы в двух измерениях — одна за институтскими стенами, другая на воле. Впрочем, иногда эти измерения пересекались. Так случилось в Первомайские праздники.

Двенадцать человек — прямо-таки апостольское число — отправились на тот свет почти разом. Перед праздником утащили они бутыль из института и распили ее содержимое в березовой роще. Вернее, утащил ее один — известный бухарик Якорек. Он к этой бутыли давно приглядывался, ведь в институте из работяг каждый знал: этанол — спирт чистейший, он разливался в темно-желтые пузырьки, выдавался лабораториям, называли эти пузырьки «рыжиками», и считались они институтской валютой. Хочешь, ученая голова, чтобы тебе приборчик перетащили, или что заслесарить надо — гони «рыжик». А тут в лаборатории — целая бутыль. Вот уж месяца два стоит в углу, пылью покрылась, надпись на ней не очень разборчива, особенно первая буква, но дальше хорошо читается «…танол». Зачем добру пропадать? Раз бутыль два месяца пылится, то ее и не хватятся.

Среди ученых ребят есть психованные, что сидят по ночам и без выходных, вот один из таких и притащился, всем на беду, в праздничный день в лабораторию. Якорек дождался, пока этот псих не выйдет из лаборатории по нужде, и добрался до бутыли. Был он коренастый, ходил — рубаха нараспашку, а на груди наколот синий якорь; парень он был широкий, один пить не умел, любил компанию, ему всегда нужен был кураж. Он и кликнул друзей-товарищей в березовую рощу. Бутыль открыли; запах — чистый спирт, только жидкость густовата. Якорек первым попробовал: «Годится!» А вот Симка Шест пить не стал. Он из брезгливых, хотя никогда дармовщины не упустит, посмотрел на свет, сказал: «Густяк. Ликер не потребляю». Он был тринадцатый, и, когда ушел, многие обрадовались: а то получалось нехорошее число людей. Давно проверено: если в компании тринадцать — быть драке или какой-нибудь другой беде, можно скопом и в вытрезвитель загромыхать.

А потом что началось с ребятами — это даже рассказать трудно. Выли на весь квартал от боли. Эта самая зараза, что была в бутыли, оказалась метанолом — метиловым спиртом, да еще замешанным на какой-то гадости, которая растворяет живые клетки. Врачи, как ни бились, как ни промывали кишки бухарикам — ни одного не смогли спасти.

Хоронили их вместе. Двенадцать душ. Народу много за гробами шло, а впереди Симка Шест, длинный, с белым лицом и мохнатыми пегими бровями, в белой сорочке с черным галстуком, хотя прежде его никто при галстуке не видел. Чувствовал себя героем, один ведь выскочил из этой истории чистым, и на кладбище сиплым голосом сказал речь. Сначала о том, что пьянство — дело поганое, а потом перешел к международным делам и сделал намек, что тут не обошлось без происков империалистов, вот в гостинице при институте живут американцы, и они вполне могли испоганить нормальный спирт. По его словам получалось, что погибшие — жертвы диверсии. Смеяться на кладбище было нельзя, слушали терпеливо, но, после того как закопали могилы, вокруг Симки Шеста собралось несколько человек из друзей-приятелей Якорька и молча направились к гостинице предъявлять счет американцам. Троих они увидели на корте.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: