План Курбатова одобрили Алехов, Мякотина и Гурьянов, понимавшие, что в лице Жигачевой, если ей удастся законспирироваться, они будут иметь опытного партийного работника-массовика, а ее брат, возможно, пригодится для помощи партизанам.
День за днем, неделя за неделей… Впрочем, теперь работники райкома, да и все жители прифронтового Угодско-Заводского района считали время не днями, а часами. Где-то недалеко шли бои, гитлеровские войска рвались к Москве, и люди с жадностью читали каждое сообщение в газете, ловили каждый слух о положении на фронте, тревожно прислушивались к гудению самолетов в ночном небе и к далекой, похожей на гром канонаде. Некоторые рыли ямы, прятали в них свое домашнее добро и, стыдясь самих себя и своих детей, сжигали в печках книжки, журналы, плакаты и даже фотокарточки родственников, ушедших в Красную Армию. Иные по нескольку раз в день выходили на дороги, долго стояли, наблюдая, как идут во встречном потоке советские войска и разношерстные толпы беженцев, и, должно быть, решали, как быть: бросать ли все на произвол судьбы и уходить к Москве и за Москву или все же оставаться на месте: чему быть — того не миновать.
Прошло не так уж много дней, а Курбатов и Гурьянов с гордостью могли сообщить райкому и Серпуховскому окружкому, что в восемнадцати населенных пунктах района уже осели свои люди, оставившие незримую, но надежную цепочку партийного подполья. «Свои глаза, свои уши, свои сердца», — думал Курбатов, еще не представляя себе толком, как практически он и Гурьянов будут связываться с «точками» и руководить ими тогда, когда в села нахлынут оккупанты, зазвучит там чужая речь и застучат сапоги фашистских солдат, подбитые железными подковками. Всем сердцем жаждал он, чтобы этого не случилось, чтобы Красная Армия не допустила врага до родного района, но понимая, что этот трудный час вскоре пробьет, пытался представить себе и ночевки в лесу, и тайные встречи с подпольщиками — всю новую, еще не изведанную жизнь, полную опасностей, тревог и неожиданных испытаний.
Как-то на улице Угодского Завода Курбатову попался навстречу местный учитель Лавров. Невысокий хмурый старик лет под шестьдесят, с седой, почти всегда опущенной годовой, неразговорчивый, малообщительный, он многим казался человеком обиженным и даже враждебно настроенным. Некоторые жители за глаза называли его кулаком. На это были свои основания.
В прошлом Лавров проживал в Крыму и имел там собственные виноградники, которые он потом, кажется, продал, а может быть, их у него отобрали — никто ничего толком не знал, а доискиваться до истины не было нужды. Но угодчане, прослышавшие об этих виноградниках (целы плантации!..) и наталкивавшиеся на упорное нежелание учителя завязывать соседскую дружбу, окрестили его кулаком.
Лавров преподавал в сельской школе русский язык и литературу, но, кроме того, хорошо знал немецкий язык и, бывало, наезжая в Калугу или в Москву, покупал в букинистических магазинах книги на немецком языке и пополнял ими свою домашнюю библиотечку. В свободные вечера, водрузив иа нос старенькие очки, он читал эти книги — и сентиментальные романы из жизни немецкого бюргерства, и стихи и поэмы Шиллера и Гете, — уносясь в далекий мир прошлого.
С Курбатовым у Лаврова издавна установились сдержанные, но вполне корректные, даже дружелюбные отношения. При всей своей нелюдимости и нежелании сближаться с людьми старик охотно делился с бывшим коллегой, ставшим секретарем райкома, сведениями о немецких «новинках», вернее, «старинках», которые ему удавалось добывать, и даже однажды затащил Александра Михайловича к себе в дом и продемонстрировал ему всю свою библиотеку.
Лавров и Курбатов поздоровались и разошлись. И тут-то у Александра Михайловича родилась мысль о том, чтобы привлечь Лаврова к подпольной работе, использовав и его «кулацкую» характеристику, и его знание немецкого языка. Во враждебность Лаврова Курбатов не верил, как педагога, ценил и вообще считал его неплохим человеком. Конечно же, старик из Угодского Завода никуда не уедет, с немцами сможет установить хорошие отношения и даже пойти к ним на службу. Да, да, на службу — не в роли учителя, а в роли хотя бы переводчика. Почему бы не устроиться ему в какой-нибудь немецкий штаб, или в комендатуру, или в гестапо переводчиком! Такой переводчик, если захочет, сможет оказать немало услуг партизанам и подпольщикам.
Посоветовавшись с Гурьяновым, Курбатов в тот же вечер постучался в дверь дома Лаврова. Старик, церемонно поклонившись, провел неожиданного гостя в небольшую комнату, заваленную книгами, и, как всегда, не поднимая головы, предложил садиться.
— Не помешал? — спросил Курбатов, усаживаясь на скрипучий стул.
— Нет, почему же… Просто удивлен. Обычно меня начальство вниманием не балует.
— А вы не считайте меня начальством… Хотя, честно признаюсь, пришел к вам по делу.
— Я так и предполагал. — Лавров закашлялся и, пока кашлял с шумом и хрипом, искоса наблюдал за гостем. — Значит, по делу?
— Да, Николай Иванович… Мы с вами старые знакомые, я всегда уважал и ценил вас и вот теперь в трудное, лихое время хочу обратиться к вам за помощью.
— Гм… гм… Я же кулак, а может, даже антисоветский элемент… Так, кажется, про меня некоторые изволят выражаться?
— Все это — чепуха! — твердо сказал Курбатов. — Вы же знаете, что мы этой болтовне не верили и никогда вас не беспокоили. А теперь эта болтовня может и пригодиться.
— Понимаю, — медленно протянул после некоторой паузы Лавров. — Бывший кулак, поклонник немецкой культуры — кому же, как не ему, ждать от фашистов милостей, чести и почета!
— Вы угадали. Именно так я и думая.
— А не думали ли вы, уважаемый Александр Михайлович, что я все же русский, советский человек и мне моя земля, моя Родина дороже фашистской чести, будь она трижды проклята!
— Я в этом абсолютно уверен… Иначе не пришел бы к вам.
— Спасибо… Еще раз спасибо, что верите… Это, знаете ли, очень дорого… — Лавров разволновался, полез в карман за платком и долго кашлял и сморкался. Успокоившись немного, он тихо спросил: — Только чем я, старый да больной, могу быть вам полезен?
— Многим, Николай Иванович, очень многим. И прежде всего тем, что вы останетесь в Угодском Заводе и, когда придут фашисты, постараетесь заслужить их внимание и доверие.
— А я, по правде сказать, надумал эвакуироваться.
— Вот этого как раз и не следует делать. Вам надо остаться здесь, дома.
Лавров поднял голову, что он делал крайне редко, и испытующе поглядел на Курбатова.
— Задание дадите? — прямо спросил он.
— Дадим… Если согласитесь…
— А если я обману вас, предам?
В его вопросе прозвучали вызов и надежда.
— Нет, не обманете и не предадите. Мы вам верим и на вас надеемся, — ответил Курбатов, подчеркивая слово «мы».
— Кто это — мы? — снова спросил Лавров.
— Советская власть. Партия. Давайте говорить прямо, без обиняков: хотите вы нам помогать или не хотите?
Николай Иванович переплел пальцы рук и сжал их с такой силой, что хрустнули суставы, а кончики пальцев побелели. Он прикрыл глаза и долго молчал. Курбатову, пристально наблюдавшему за своим собеседником, на мгновение показалось, что он напрасно пришел сюда и затеял весь этот разговор. Но уйти, не получивши ясного ответа, уже нельзя было, и Александр Михайлович повторил свой вопрос:
— Хотите вы нам помогать или не хотите? Если не хотите — не беспокойтесь, я просто извинюсь за неудачный визит и уйду. И никто вас и пальцем не тронет. Гарантирую! А если хотите — давайте договариваться. На честное слово. На совесть. Без клятв я подписок.
Старик глубоко вздохнул и после небольшой паузы заговорил:
— Знаете, Александр Михайлович, вы даже сами не представляете, что вы сейчас со мной сделали… Перевернули, вывернули наизнанку и поставили лицом к лицу с собственной совестью… Не подумайте, что болтлив, но сейчас я испытываю потребность поделиться с вами своими мыслями… То, что вы мне предлагаете, — дело нелегкое, опасное, а я, конечно, не герой. Вы ждете от меня ответа, а я, как вам, наверное, кажется, колеблюсь. Может быть, и колеблюсь, не знаю… Но, поймите, бывает с человеком так: живет он обыкновенной, рядовой, серенькой жизнью, выполняет служебные обязанности, ест хлеб свой насущный и к концу дней своих начинает сознавать, что сделал он в сущности очень, очень мало. Революция, героика, романтика, кипение жизни — все это шло как-то мимо, само по себе, а он, этот человек, жил посреди кипения тоже сам по себе.