Курбатов внимательно слушал, не перебивая.

— И вот неожиданно наступает момент, когда человек может все перевернуть, все исправить и закончить свою жизнь совсем по-другому… Во всяком случае, достойно… Знаете, как у Николая Островского сказано, чтобы не было мучительно больно… И так далее… Так вот, пришел, кажется, и мой такой час… Вы как сказали, без клятв и подписок?

— Да.

Старик приложил руку к сердцу и, сдерживая торжественную дрожь в голосе, промолвил:

— А я готов и с клятвой, и с подпиской. Слушаю вас, Александр Михайлович.

Курбатов облегченно вздохнул и в знак признательности тронул собеседника за руку.

— Учить вас не буду, а просьба наша, если хотите, задание такое. Когда придут немцы, сделайте все, чтобы стать переводчиком в штабе или комендатуре.

— Вы уверены, что в Угодском Заводе расположатся столь высокие учреждения?

— Предполагаю. На худой конец, какая-нибудь канцелярия или управа будет. Поступите переводчиком, добейтесь доверия.

— А дальше что?

— Все, что узнаете, услышите, прочитаете, будете передавать нашим людям, которых я к вам буду посылать.

— Из неизвестного далека?

— Да… Со всех неизвестных вам мест. Кроме того, мы условимся, где вы сможете оставлять для нас свои письменные сообщения.

— Хорошо… Только неопытен я в таких делах.

— И я тоже… Обстоятельства научат… Я вас не тороплю. Подумайте, посоветуйтесь еще раз со своей совестью, а завтра я к вам загляну за окончательным ответом.

— Зачем откладывать на завтра то, что можно и должно решить сегодня! Считайте, что я ответ вам уже дал. Единственное, что меня беспокоит, — люди будут меня ненавидеть и плевать мне вслед.

— Может быть, дорогой Николай Иванович. Скорее всего, что так. Но ради дела придется потерпеть. Ведь не навечно же фашисты сюда придут. Скоро их вышибут отсюда, и тогда вам народ спасибо скажет.

Когда Курбатов уходил от Лаврова, ночь уже накрыла село плотной черной пеленой. Из окна лавровского домика светился огонек настольной лампочки. Оглянувшись, Курбатов подумал, что в темноте фашистской оккупации, наверно, множество таких огоньков будут светить партизанам и подпольщикам, всем советским людям, напоминая, что час их освобождения близок. От нахлынувшего радостного чувства Александр Михайлович даже начал насвистывать какой-то мотив, чего с ним раньше никогда не случалось.

С Мякотиной пришлось выдержать «бой». Она просила оставить ее в районе на подпольной работе в любом месте и в любой роли, настаивала, требовала и, наконец, обиделась.

— Что же я в трудный для партии момент все брошу и эвакуируюсь, как домашняя хозяйка?

— Эвакуируются не только домашние хозяйки, — уговаривал ее Курбатов. — Отвезете в Москву учетные карточки коммунистов, а там решат, как вас использовать. Впрочем, о чем толковать — решение бюро состоялось.

Мякотина скрепя сердце подчинилась.

Труднее оказалось сладить с инструктором райкома Татьяной Бандулевич. Молодая, энергичная, наполненная желанием быть на переднем крае борьбы, она категорически заявила, что ее место здесь, в подполье, и ни о каком отъезде она и слушать не хочет. В кабинет Курбатова она вошла быстрой, стремительной походкой, с блестящими глазами и упрямым выражением лица, готовая к резкому, решительному разговору. Но, встретив мягкий, улыбчивый взгляд Курбатова, сразу же успокоилась, притихла и даже как будто застыдилась. Это почему-то поколебало решимость секретаря. Бандулевич, конечно, очень подходящая кандидатура для работы в Угодском Заводе и селах Величковского сельсовета. Но чувство тревоги и беспокойства за судьбу этой девушки удерживало Курбатова от окончательного решения. Уступишь ее просьбам, согласишься и, не дай бог, погубишь и ее и порученное дело. Как же быть? Какое решение принять?

…Разговор с Бандулевич продолжался уже больше часа.

— Значит, ты все-таки хочешь остаться, Танюша?

Голос секретаря райкома звучит как будто издалека, но каждое слово девушка слышит ясно, отчетливо.

— Окончательно, Александр Михайлович. Останусь и буду работать. Вы — там, я — здесь. Для общего дела. И вам, и партизанскому отряду постараюсь помогать. Вы же сами это хорошо понимаете.

— Но ведь тебя знают как нашего работника. Вот беда в чем, — беспокоится Курбатов. — Любой может пальцем показать.

— Ну и что же! — встряхивает кудрями Таня. — Знают и любят. Думаю, что никто не выдаст.

Действительно, Таню знали многие. Знали девочкой-школьницей с маленькими косичками за спиной, знали комсомолкой, а потом коммунисткой на фабрике. Ее по-настоящему любили. Приветливая, отзывчивая, она, как и Курбатов, была желанным гостем в каждом селе, в каждом доме. К ней шли в райком как к своему, близкому, родному человеку.

— А Санька Гноек? — словно от зубной боли, морщится Курбатов. — Не мог же он сквозь землю провалиться.

— Уверена, что его нет в наших краях, — беспечно возражает Таня. — Сбежал Гноек. Подальше от фронта. Это на него похоже. Он же трус. Напугали его подозрениями, вот он и удрал, как бы чего не случилось.

Пожалуй, кое в чем Таня была права. Уже на следующий день после ограбления фотовитрины, висевшей у входа в райком, сотрудник райотдела НКВД Николай Лебедев высказал предположение, что это — дело рук Гнойка. В тот злополучный день, как выяснилось, Санька Гноек действительно стоял возле витрины и, не скрывая иронической, злорадной усмешки, долго и внимательно разглядывал фотокарточки, словно изучал каждый снимок. Но некоторые угодчане, видевшие Саньку за этим странным занятием, сообщили Лебедеву одну любопытную и подозрительную деталь. Санька скорее делал вид, что рассматривает фотокарточки, а сам больше наблюдал за дверьми здания райкома: кто входит и выходит, куда направляется, у кого в руках бумаги, а у кого винтовки… Чересчур долго топтался он возле райкома, куда раньше почти никогда не заглядывал.

Естественно, что подозрение пало на Александра Вишина — Саньку Гнойка, как обычно называли его односельчане. Кто знает, может, действительно здесь не обошлось без грязных рук Саньки Гнойка? Уж слишком скользким и непонятным был этот человек ничем не примечательной внешности, средних лет, с лысеющей головой, с бесцветными шариками-глазами, с одутловатыми, чуть отвисшими щеками.

Печальная «слава» шла по следам Саньки Гнойка. Был он отъявленный клеветник, подхалим и шептун. Работая агентам по снабжению в райпотребсоюзе, выполняя отдельные мелкие поручения — съездить, присмотреть, купить, — Санька, как правило, все свое свободное время (а его было очень много) посвящал писанию жалоб, обвинений, доносов на работников райкома, райисполкома, дирекции школы, крахмального завода, леспромхоза. Везде, по его мнению, сидели бездушные люди, бюрократы, хапуги, которым-де не место на руководящих должностях. Хороших, ценных работников (Санька имел, конечно, в виду собственную персону) они не замечают и не дают им хода… На его письма уже давно перестали обращать внимание, отмахивались от них, как от осенних назойливых мух, а Санька все писал да писал. В доносах, жалобах и клевете заключалась вся его «работа», вся «радость» его незавидной, на редкость ненужной жизни.

Люди постепенно стали забывать фамилию Саньки Вишина. Он часто исчезал из района на несколько недель и даже месяцев, но зато прозвище «Гноек» надежно сохранялось за ним.

Прямых улик у Лебедева, конечно, не было, одни подозрения, но он сгоряча, правда, с согласия начальства, решился «сыграть впрямую» и… просчитался. Он и сам понял это, когда на следующий день после кражи фотографий с ордером на обыск посетил холостяцкую каморку Александра Вишина.

— Ни за что обиду терплю. И подумать только, какому унижению подвергли, как в глаза людям смотреть буду, — жаловался хозяин. Обвислые щеки его подрагивали, редкие рыжеватые реснички торопливо моргали, и весь он своим видом напоминал сейчас старого, нашкодившего пса.

Конечно, никаких результатов обыск не дал. Фотографий и в помине не было. В тумбочке возле старой неубранной кровати с грязным бельем Лебедев нашел несколько порнографических открыток, тетрадку с непристойными стишками, но брать эту «продукцию» побрезговал. Открытки разорвал, а тетрадку швырнул.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: