Снова рана давнишняя, не заживая,
Раздирает мне сердце и жалит огнем.
…Был он дедовской сказкой. Я сызмальства знаю
Все, что сложено в наших аулах о нем.
Был он сказкой, что тесно сплетается с былью.
В детстве жадно внимал я преданьям живым,
А над саклями тучи закатные плыли,
Словно храброе войско, ведомое им.
Был он песнею гор. Эту песню, бывало,
Пела мать. Я доселе забыть не могу,
Как слеза, что в глазах ее чистых блистала,
Становилась росой на вечернем лугу.
Старый воин в черкеске оглядывал саклю,
Стоя в раме настенной. Левшою он был,
Левой сильной рукой он придерживал саблю
И оружие с правого боку носил.
Помню, седобородый, взирая с портрета,
Братьев двух моих старших он в бой проводил.
А сестра свои бусы сняла и браслеты,
Чтобы танк его имени выстроен был.
И отец мой до смерти своей незадолго
О герое поэму сложил…
Но, увы,
Был в ту пору Шамиль недостойно оболган,
Стал безвинною жертвою темной молвы.
Может, если б не это внезапное горе,
Жил бы дольше отец…
Провинился и я:
Я поверил всему, и в порочащем хоре
Прозвучала поспешная песня моя.
Саблю предка, что четверть столетья в сраженьях
Неустанно разила врагов наповал,
Сбитый с толку, в мальчишеском стихотворенье
Я оружьем изменника грубо назвал.
…Ночью шаг его тяжкий разносится гулко.
Только свет погашу — он маячит в окне.
То суровый защитник аула Ахулго,
То старик из Гуниба, — он входит ко мне.
Говорит он: «В боях, на пожарищах дымных
Много крови я пролил и мук перенес.
Девятнадцать пылающих ран нанесли мне.
Ты нанес мне двадцатую, молокосос.
Были раны кинжальные и пулевые,
Но тобой причиненная — трижды больней,
Ибо рану от горца я принял впервые.
Нет обиды, что силой сравнилась бы с ней.
Газават мой, быть может, сегодня не нужен,
Но когда-то он горы твои защищал.
Видно, ныне мое устарело оружье,
Но свободе служил этот острый кинжал.
Я сражался без устали, с горским упорством,
Не до песен мне было и не до пиров.
Я, случалось, плетьми избивал стихотворцев,
Я бывал со сказителями суров.
Может, их притесняя, ошибся тогда я,
Может, зря не взнуздал я свой вспыльчивый нрав,
Но, подобных тебе пустозвонов встречая,
Вижу, был я в крутой нетерпимости прав».
До утра он с укором стоит надо мною.
Различаю, хоть в доме полночная тьма,
Борода его пышная крашена хною,
На папахе тугая белеет чалма.
Что сказать мне в ответ? Перед ним, пред тобою
Мой народ, непростительно я виноват.
…Был наиб у имама — испытанный воин,
Но покинул правителя Хаджи-Мурат.
Он вернуться решил, о свершенном жалея,
Но, в болото попав, был наказан сполна.
…Мне вернуться к имаму? Смешная затея.
Путь не тот у меня, и не те времена.
За свое опрометчивое творенье
Я стыдом и бессонницей трудной плачу.
Я хочу попросить у имама прощенья,
Но в болото при этом попасть не хочу.
Да и он извинений не примет, пожалуй,
Мной обманутый, он никогда не простит
Клевету, что в незрелых стихах прозвучала.
Саблей пишущий не забывает обид.
Пусть… Но ты, мой народ, прегрешение это
Мне прости. Ты без памяти мною любим.
Ты, родная земля, не гляди на поэта,
Словно мать, огорченная сыном своим.
А обида с годами бесследно проходит,
После засухи вновь зеленеют поля.
Я люблю твою гордость и тягу к свободе,
Мой народ, что когда-то родил Шамиля.
Песни разных народов привозят поэты,
Возвратясь из доселе не виданных стран.
Сутки был я в стране, что Гомером воспета,
Но и там я писал о тебе, Дагестан.
На земле Рафаэля мне стал еще ближе
Край, где был я когда-то аваркой рожден.
Земляка-эмигранта я встретил в Париже.
Не найти человека несчастней, чем он.
Там, где парни открыто целуют девчонок,
Вспоминал я горянку в ауле своем,
Что, встречая меня, проходила смущенно
И поспешно лицо прикрывала платком.
Здесь, в Европе, под звуки наречья чужого,
Все поет в моем сердце знакомый родник,
Все я слышу хунзахский отрывистый говор,
Схожий с лязгом кинжалов, гортанный язык.
А когда на чужбине дожди выпадают,
Вижу в брызгах ковровые нивы Цады.
Если ж град барабанит, в тревоге гадаю:
Как там, целы гимринские наши сады?
Я от Черного плыл до Балтийского моря,
Пел я всюду, рокочущей вторя воде,
О тебе, мой народ. Как ты выдержан в горе,
Как ты плачешь беззвучно, как стоек в беде.
Как ты сдержан и скромен, добившись удачи,
Как безмерно смущен, если хвалят тебя,
Как без пылких признаний и вздохов горячих
Раскрываешь ты душу, безмолвно любя.
Как без фраз громогласных и жестов красивых
Ты умеешь на деле надежно дружить,
Как исполненный гнева, за ложь и насилье
Ты умеешь врагу вероломному мстить.
Обладаешь ты сердцем, как море, просторным,
Хоть селился в теснинах во все времена,
В этом сердце ни точки не сыщется черной,
Лишь андийская бурка у горца черна.
О косматая бурка! В отелях Европы
Сладко так не уснешь, как в объятьях твоих.
Дождь идет. Завернуться в тебя хорошо бы,
Чтобы детство явилось во сне хоть на миг.
Да, когда засыпал я вдали от России,
Как суровый мой гость, что присел на диван,
Снились мне Дагестана хребты вековые,
Глыбы скал, из расселин ползущий туман.
Пусть любые ведут обо мне разговоры,
Я тоскую везде с незапамятных пор
По тропинкам, что круто взбираются в гору,
По студеным потокам, что катятся с гор.
По далеким аулам тоскую. Как чудо,
В каждом издавна создан особый фольклор.
Старика Исбаги вспоминаю повсюду —
Наш цадинский шутник говорлив и остер.
Побывать у друзей в Унцукуле я жажду,
Там, куда ни заглянем, умельца найдем.
В Ашильту я стремлюсь — там ведь чуть ли не каждый
Появился на свет прирожденным певцом.
В Дагестане чем выше, тем травы сочнее,
В Дагестане чем выше, тем чище ручьи,
Тем прекраснее песня. В сравнении с нею
Беден даже Саади, бедны соловьи.
Мне услышать бы песню знакомую снова
В исполненье ковровщиц села Таилух.
Удивительный звук, чистоты родниковой,
Обаятельный голос, ласкающий слух!
В Дагестане чем выше, тем женщины краше.
О горянки, живущие там, в облаках,
Как пленительны черные родинки ваши
И смешливые ямочки на щеках!
Где б я ни был, стремлюсь к одному непрестанно:
Пусть мой стих долетит до кремнистых высот,
Пусть в сокровища песенные Дагестана
Хоть единой строкою навеки войдет.
Пусть еще не написана строчка такая,
Только смысл ее ясен — он в сердце живет.
Это чувство извечное не иссякает.
Где б я ни был, люблю тебя, горский народ!