— Наставники, не ведали вы
или,
Волшебный замок строя предо мной,
Живые раны, что кровоточили,
На выстрел обходили стороной?
— Ты времени дитя, ты мальчик века,
Ты шел по тропам гладким и прямым
И только одного лишь человека
Считал, как все, учителем своим.
— Вы, командиры, и честны, и строги,
Но как случилось, что никто из вас
Моей душе не объявил тревоги,
Задуматься не отдал мне приказ?
— Солдат,
ты не приписывай грехов нам,
Напоминаем, если позабыл:
Для нас и для тебя всегда верховным
Один главнокомандующий был!
— Как осенять, —
я говорю знаменам, —
Добро со злом могли вы наравне? —
И судьям говорю я и законам:
— Как вы невинных ставили к стене?!
— Не в нас вина, вина в твоей лишь роли:
С его рукой отождествлял ты флаг. —
И судьи огрызаются:
— Давно ли
Твоим законом был его кулак?!
— Родной отец,
неся раздумий гору,
Зачем и ты о многом умолчал?
— Боялись сыновей мы в эту пору,
И ты отцом другого величал.
Я небо не оставил без упрека:
— Где ты, всевышний, в это время был?
— Я заклинал: не сотвори пророка,
А ты из смертных бога сотворил.
— Зачем вершины таинством покорным
Легенду окружали всякий раз?
— Его орлом именовал ты горным
И пел о том, что взмыл он выше нас!
— Скажи, Октябрь,
ужели был не в силе
Ты чистоты мне преподать устав?
— Историю мою перекроили,
Героям битв измену приписав.
Под медный шелест гербовых колосьев
В иную быль поверили сердца.
И возвышался не святой Иосиф
В бессмертном чине моего творца.
Бледнеют звезды на небе, как жемчуг.
И сон, ко мне на цыпочках входя,
Перед зарею милосердно шепчет:
— Спи, времени двуликое дитя!
Может быть, снится мне эта картина.
Может быть, в мыслях живет:
Ворон тюремный, лихая машина
Встала у наших ворот.
Грохот ударов тревожных и властных,
Дверь я открыл, и не зря,
Кровью пахнуло с околышей красных
В свете ночном фонаря.
Сердце мое застонавшим чунгуром
Кануло в бездну тотчас.
Вижу полковника с ликом чугунным,
С каменным холодом глаз.
Веки увенчаны тяжестью складок,
В деле чужда ему прыть.
Он говорит,
соблюдая порядок:
— Паспорт прошу предъявить!
Перемигнулись незваные гости:
Вот, мол, он — волчья родня.
Вздрогнул я, словно вколачивать гвозди
Начал полковник в меня.
И ощутил я озноб казематов,
Зоркость нацеленных дул.
— Кто вы? Фамилия ваша?
— Гамзатов!
— Как ваше имя?
— Расул!
— Ваше занятие?
— Я стихотворец!
— Где родились и когда?
— Местный я буду. Рождением горец.
Год двадцать третий! Цада!
Будто о собственном вспомнив нагане,
Кинув ладонь на бедро,
— Есть ли оружье? —
спросил
Как в тумане.
Я показал на перо.
Обыск последовал. Дом перерыли,
Книги листали сто раз.
Малых детей моих двух разбудили.
Лезли под каждый матрац.
Словно больных доктора на приеме,
Опытно, не сгоряча,
Голые стены прослушали в доме,
В белую грудь им стуча.
Всюду крамолы им виделся призрак,
Виделись козни одни.
Тысячи строчек моих рукописных
Конфисковали они.
Милые строки в простом переплете,
Что с вами будет теперь?
Слышу я:
— Следуйте! С нами пойдете!
Сами открыли мне дверь.
Словно я был на другом уже свете,
Черной казалась луна.
А за спиной моей плакали дети
И причитала жена.
Саваном сизым покрылась вершина,
Стыла беззвездная темь.
Хлопнула дверца.
Рванулась машина —
Времени верная тень.
Ход у нее был и мягкий, и скорбный,
Только послышался тут
Скрип мне колесный арбы,
на которой
Мертвое тело везут.
О времени жестокая нелепость!
Ворот железный раздается стон.
Попал ли не в Хунзахскую я крепость,
Чей против белых дрался гарнизон?
Бойцы здесь не стояли на коленях
И просыпались с возгласом:
«В ружье!»
Но почему сегодня на каменьях
Дымится кровь защитников ее?
Сжимает зубы партизан Атаев.
Не грешен он пред партией ничуть,
Но голова седая, не оттаяв,
Вдруг виновато падает на грудь.
Какая радость для капиталистов:
— Будь год тридцать седьмой благословен! —
Сажают коммунисты коммунистов,
И потирает руки Чемберлен.
Меня окутал полумрак подземный,
Вступаю на цементные полы.
Похоже, привезли меня в тюремный
Отверженный подвал Махачкалы.
А может быть, поэт земли аварской,
Доставлен на Лубянку я,
а тут
Те, что молчали пред охранкой царской,
Любые обвиненья признают.
Клевещут на себя они, на друга
И не щадят возлюбленной жены.
Страна моя, то не твоя заслуга,
Достойная проигранной войны.
Еще года расплаты будут долги
И обернутся множеством невежд,
И горьким отступлением до Волги,
И отдаленьем брезжущих надежд.
Горит душа — открывшаяся рана,
И запеклись в устах моих слова.
Один меня — он в чине капитана —
Бьет, засучив по локоть рукава.
Я говорю ему, что невиновен,
Что я еще подследственный пока.
Но он, меня с окном поставив вровень,
Хихикает:
— Валяешь дурака!
Вон видишь, из метро выходят люди,
Вон видишь, прут через Охотный ряд,
Подследственные все они, по сути,
А ты посажен, — значит, виноват!
Мне виден он насквозь, как на рентгене,
Самодоволен и от власти пьян,
Не человек, а только отпрыск тени,
Трусливого десятка капитан.
(А где теперь он?
Слышал я: в отставке,
На пенсии, в покое, при деньгах.
Охранные в кармане носит справки
И о былых мечтает временах.)
Мой капитан работает без брака,
А ремесло заплечное старо…
— Ты враг народа!
Подпиши, собака! —
И мне сует невечное перо.
И я сдаюсь:
подписана бумага.
Чернеет подпись, будто бы тавро.
Я для себя не кто-нибудь, а Яго,
Будь проклято невечное перо!
Поставил подпись времени в угоду,
Но невиновен и душою чист,
Не верьте мне, что изменял народу,
Как буржуазный националист.
Признался я, но даже и придуркам
Покажется не стоящим чернил
О том мое признание, что туркам
Я горы дагестанские сулил.
И хоть признался, верить мне не надо,
Что за какой-то мимолетный рай
Скуластому японскому микадо
Я продал наш Дальневосточный край.
Но есть и пострашнее погрешенья,
Терпи, терпи, бумаги белый лист:
Я на вождя готовил покушенье,
Как правый и как левый уклонист.
Был немцами расстрелян я, но силы
Еще нашел и в ледяной мороз,
Как привиденье, вылез из могилы
И до окопов родины дополз.
О, лучше б мне остаться в той могиле
И не глядеть на белый свет очам.
Дополз живым. В измене обвинили
И на допрос таскали по ночам.
Во всем признался. Только вы проверьте
Мой каждый шаг до малодушных фраз.
Во всем признался. Только вы не верьте
Моей вине, я заклинаю вас.
Взяв протокол допроса из архива,
Не верьте мне, не верьте и суду,
Что я служил разведке Тель-Авива
В сорок девятом вирусном году.
Мечтаю, как о милости, о смерти,
Глядит с портрета Берия хитро.
Вы моему признанию не верьте,
Будь проклято невечное перо!