Я надел плавки, попав сначала в спешке не в ту дырку и ударившись о край шкафа. Родительская спальня, естественно, была пуста. На незаправленной кровати отца лежала книжка про Джерри Коттона, а покрывало на материнской половине отсвечивало в зеркале туалетного столика металлическим блеском, словно спинка гигантского жука. Прихрамывая, я бросился в гостиную, запер дверь и положил ключ в вазу для фруктов.
Похоже, он был в подвале, задребезжали петли решетки. Свет на лестнице зажигать он не стал: щель под дверью оставалась темной. Наверное, он снял ботинки, шагов я не слышал, только иногда поскрипывали ступеньки, да и то очень тихо, словно он крался на цыпочках.
Я сел на диван, зажал сложенные ладони между колен и, чтобы не производить шума, дышал открытым ртом. При очередном скрипе, совсем рядом, я закрыл глаза. Сердце стучало все сильнее, словно кто ударял меня по шее. В желудке урчало. Я почувствовал позывы в туалет.
Но тут мне вдруг стукнуло в голову, что в спешке я плохо закрыл дверь. Замирая от страха, я встал и протянул руку. Пальцы дрожали. Опять заскрипели половицы, половик наехал на дверь, я чувствовал запах одеколона, или мне это только мерещилось, и в тот момент, когда я взялся за ручку, я вдруг почувствовал с той стороны сопротивление. Я замер.
Ручка медленно поехала вниз, я втянул в себя воздух, как это бывает, когда опускаешь ногу в ванну, а вода оказывается слишком горячей. Дверь была заперта, и ручка то поднималась, то опускалась, и вместе с нею скользили то вверх, то вниз слабые блики лунного света, а я, не обращая внимания на бормотание и шипение на лестничной площадке, пошел на кухню. В раковине лежали тарелки и столовые приборы. Кухонный нож с деревянной ручкой под непрерывно капающей из крана водой слегка покачивался. Дверь на балкон была открыта, а Марушино окно – закрыто. Света тоже не было.
Но я все же переступил порог и постучал по стеклу, быстро побарабанил кончиками пальцев, но этой дроби практически не было слышно из-за грохота товарняка с углем по мосту. Однако за окном что-то задвигалось. Я стоял в косой тени от козырька крыши. Открылась одна створка, сначала чуть-чуть. Мне немного полегчало. С трудом переводя дыхание, я хотел сглотнуть, но у меня не получалось. Маруши пока видно не было. Она что-то шептала, я не разобрал что, а она вдруг отдернула красную занавеску. Лунный свет безмолвным воплем отразился в зеркале, я сел на корточки и пополз под стол. Там пахло жвачкой сестры.
– Ну и что, – хихикнула Маруша, – подумаешь, какое дело. Держись вот тут покрепче…
Под рукой хрустнули кукурузные хлопья. На крышку стола опустилось что-то тяжелое, она даже немного прогнулась, а витые ножки застонали. А потом я увидел ногу на стуле и еще одну на полу. Небольшие шрамы, черные от въевшейся угольной пыли, покрывали мускулистые икры. Оба больших пальца, как у меня, загнуты вовнутрь. Отличительный знак. Семейная метка.
– Спокойной ночи. До завтра.
Отец тоже говорил приглушенным голосом.
– Пойди приведи себя в порядок, – сказал он и прошел на кухню. Открыл холодильник. Совсем голый, одежда переброшена через руку, в другой – ботинки. Он что-то взял с дверцы, должно быть, кусочек сыра, и закрыл ее. Меня он не заметил. Попил из-под крана воды и ушел спать.
Заснуть я больше не смог. В Клеекампе кричали петухи. Солнце только начало вставать, я напялил на себя одежду, запихнул в рюкзак вещи. Носки, нижнее белье, «Оливера Твиста». Потом отлил в старую банку из-под огурцов чечевичного супа, приготовленного нам фрау Горни на следующую неделю, отрезал хлеба. Сквозь полуоткрытую дверь спальни было видно отца, спящего под простыней. Он лежал на животе, подогнув одну ногу. Вдруг мне показалось, что он не спит. Но он заскрипел зубами, как обычно во сне. Потом я закрыл дверь и как можно тише спустился по лестнице.
Ветровка была мне великовата. Она почти доходила до шва по краю шорт. Заборы и живые изгороди отбрасывали длинные тени, на траве блестела роса. Маленький Шульц сидел в пижаме на балконе и что-то пил из большой чашки с золотистой каемкой. Свои машинки он выставил в ряд на парапете. На тягаче лежал кусочек хлеба. Я помахал малышу. Он мне в ответ.
Перед домом Марондесов велосипеда не было, во дворе у Толстого тоже. Я пересек Дорстенерштрассе и пошел через футбольное поле. Красная щебенка пылила, когда я загребал по ней ботинком.
По противоположной стороне поля мужчина тащил по краю ржавую тележку. Около колес краска потускнела, а когда-то была ослепительно белой.
Когда я вошел в церковь, пастор Штюрвальд посмотрел на часы. Стеклянный крест, свисавший из-под купола на двух проволочных канатах, переливался в лучах утреннего солнца всеми цветами радуги.
– У тебя что-то случилось? – Он складывал свою широкую ленту. – Почему ты не дома? Сейчас только без десяти семь. К тому же ты сегодня не участвуешь в службе, верно?
– Нет. Только в следующее воскресенье. Но я хотел бы исповедаться.
– Сегодня? Исповедуются по субботам, мой мальчик.
– Но ведь перед утренней мессой тоже можно!
– Иногда. Когда есть прихожане. Но ты же видишь: никого нет.
– Как никого? А я?
Пастор прикрыл глаза и вздохнул. Потом открыл дверь полукруглой исповедальни. Резиновая прокладка издала всасывающий звук, как будто внутри был вакуум.
– Ну, хорошо. Давай. Только по-быстрому.
Я встал коленями на отполированную скамейку, но занавеску не опустил. Пастор снова надел на себя ленту и благословил меня через решетку. От него пахло табачным дымом.
Я перекрестился.
– Каюсь и смиренно признаю свои грехи: я проявлял непослушание, лгал и однажды украл, а еще занимался прелюбодеянием. Аминь.
– Ну, не с такой скоростью, – зашептал Штюрвальд. – И что же ты украл?
– Да, собственно, ничего. Я просто кое-что записал на счет моих родителей.
– И что это было? Шоколадка? Жвачка? Журнал с комиксами?
Я помотал головой.
– Сигареты и пиво. И бутылка «дорнкаата».
Пастор помолчал. Нагнулся вперед.
– Так. И что ты с этим сделал?
– Подарил. Мне хотелось остаться членом клуба друзей животных, а они сказали…
– Членом клуба?
– Ну, так, пустяки. Да и животных там уже нет. А у нас даже нимфовый попугайчик был. И охотничья собака. Она пока еще с нами. У нее там что-то с лапой, а так она даже породистая. А когда кошка родит котят, нас опять будет много.
Пастор покашлял. Чувствовалось его нетерпение.
– Ну, хорошо. А что там с прелюбодеянием?
Я сглотнул и промолчал. Он завел свои наручные часы, и звук был такой, словно у тишины появились острые зубки.
– Давай, давай, – настаивал он, – как ты там согрешил? Один прелюбодействовал или с кем другим?
– Я? И то, и другое.
– А когда с кем-то другим, кто первый начал?
– Начал? Не я!
– Это была девочка или мальчик?
– Скорее девочка.
– И что вы делали?
– Не знаю…
– Как это не знаешь? Не заставляй меня вытягивать из тебя каждое слово. Вы трогали друг друга?
– Да, но мы не были голые. Она гладила мне ладонь, так, снизу. А еще мы целовались. То есть я хотел ее поцеловать. С языком.
– Гм. И это все?
Я молчал, а он мял скрещенные пальцы. Хрустели суставы.
– Да, все это, может быть, немного преждевременно, но еще не повод для срочной исповеди, Юлиан. С этим можно было и до субботы подождать. Знаешь, ты входишь сейчас в такой возраст, когда подобные искушения начнут усиливаться. Но это только естественно, и потому не стоит расценивать все сразу как грех. Гораздо важнее, чтобы ты не забывал при этом Бога. Как мы молимся, читая «Отче наш»? И не введи нас в искушение… Просто и красиво. Но первоначальные слова молитвы звучат несколько иначе, а именно: И веди нас в искушении… Чувствуешь разницу?
– Гм…
Я склонил голову, ломал ногти на пальцах. Церковь стала заполняться людьми, я слышал скрип входной двери. Кто-то кашлял. Пастор подвинулся ближе к решетке, так близко, что я даже разглядел волоски в его ушах. И перхоть на плече. Я прошептал: