– Господин Штюрвальд?

– Я слушаю, сын мой. Я слушаю.

– У меня вопрос. Скорее – просьба. Я хочу сказать, сейчас я покаялся в своих грехах, а можно мне теперь исповедаться за кого-то еще?

– Что ты хочешь? И за кого?

– Этого я не могу сказать.

– Почему ты хочешь за кого-то исповедаться? Пусть он лучше сделает это сам, верно?

– Но он не ходит в церковь. Никогда.

Пастор покачал головой.

– И ты считаешь, что можешь вот так просто… А что такого он сделал? Тебе известны его согрешения?

– Думаю, да.

– И это?…

Я задержал дыхание.

– Ну, как бы это сказать… Вообще-то он хороший человек. Никогда никого не бьет, дает денег на газировку, ну и… Но он прелюбодействовал.

– Откуда ты знаешь? Ты при этом присутствовал?

– Я? Боже упаси!

Он подергал себя за ухо.

– Послушай меня, сын мой. Буду краток: ни один человек не может исповедоваться за другого. Каждый должен это делать самостоятельно. Потому что исповедь ведет к покаянию, насколько тебе известно. А иначе в ней нет никакого смысла. И ты не можешь каяться за грехи другого человека.

Я сглотнул.

– Нет? А почему нет?

– Юлиан? О чем ты спрашиваешь! Это же логично, как ты не понимаешь? Если, скажем, твоя сестра сломает куклу своей подружки нарочно, ты же не можешь за нее покаяться.

– Нет? – Я возил пальцем по решетке. На уровне рта края лакированных ячеек были не такими острыми. – Ну, почему же, нет… Конечно, могу!

– Нет, сын мой. Решительно нет. Ты можешь за грешника помолиться, чтобы Бог простил ему его грехи и направил его на праведный путь. Но ты не можешь признаваться в его грехах и каяться в них. А я не смогу отпустить ему его грехи, наложив епитимью на тебя. Это же абсурдно, ты понял или нет?

Я немного подумал. Потом замотал головой.

Пастор провел обеими руками по волосам.

– Ну, хватит. Поговорим об этом в другой раз. Люди уже ждут. Что-нибудь еще?

Я ничего не ответил, и он постучал в стенку.

– Эй, не спать!

– Да. То есть, я имею в виду, нет. Я посеял его велосипед.

– Чей велосипед?

– Ну, того человека, которому вы не хотите отпускать грехи.

– Юлиан, прекрати немедленно. Я не могу этого сделать! – С губ слетали брызги слюны, за решеткой засверкали очки. – И ты не можешь задерживать церковную службу!

Он поднял два пальца, осенил меня крестом.

– Ego te absolvo[23]. Два раза «Отче наш» и один раз «Аве Мария».

– Спасибо, Господи, – прошептал я и встал.

Органист принялся негромко импровизировать, а я прошел к выходу и преклонил колени у последней скамьи. В модерновом помещении с наклонными колоннами сидели две старушки и наблюдали, как церковный служка зажигает свечи. Неугасимая лампада отбрасывала на оштукатуренную стену красное пятно. Я два раза прочел «Аве Мария» и четыре раза «Отче наш». И вышел на улицу.

На футбольном поле обновляли краску. Порывы ветра подпортили одиннадцатиметровую отметку, она выглядела немного потертой, как голова с редкими седыми волосами. Мужчина сидел на своей тележке и пил что-то из термоса. Я широко шагнул через боковую линию. Он поднял руку в знак благодарности.

Начинало припекать, и я снял ветровку, убрал ее в рюкзак. Когда я приближался к участку Помрена, то уже издали увидел, что фургончика больше нет. Из травы торчали обугленные останки, некоторые еще дымились, когда я потыкал в пепел палкой. Я пересек двор и позвал Зорро. Его тоже нигде не было видно. Над моей головой со свистом пролетела птичка и замелькала в листве, мне вдруг показалось, что я увидел серое оперенье нашего попугайчика.

Старый Помрен сидел на кухне у окна и скручивал сигарету. На холодной плите бутылка пива. Я подошел к окну.

– Привет. Кто это спалил фургон?

Он пожал плечами, провел языком по самокрутке. Какими бы редкими ни казались его волосы, брови по-прежнему были густыми, похожими на растрепанную щетину, а каждый волосок на лапку жука.

– Ну, кто же еще… – Он чиркнул спичкой, закурил. – Твои дружки, естественно. Все из-за своего сумасбродства. Они и дворняжку едва не поджарили.

– Зорро?

Он выпустил дым, кивнул.

– Уже облили его спиртом. Хотели посмотреть, как он горящим факелом помчится по полю. К счастью, здесь валялся кусок горбыля. Так скоро они не вернутся… А куда это ты с рюкзаком? Собрался в поход? – Он ухмыльнулся. – К старому Маниту?

– Понятия не имею. Свалю куда-нибудь. А вы не знаете, где сейчас собака?

Он сощурился на солнце, опять затянулся, да так, что щеки глубоко запали. Потом выплюнул крошки табака.

– Что за бред?… Я имею в виду, сваливать куда-нибудь. Отчего бежать-то? Натворил что-нибудь?

Я не ответил, возил сандалией по земле, разгребая пробки, валявшиеся под окном. Некоторые еще блестели, а остальные уже заржавели. Старик глотнул пива.

– Ты же Текумсе или уже нет? А я – старый Херонимо, вождь апачей, и скажу тебе: бегства не существует. Куда бы ты ни шел, ты остаешься в этом мире, мой мальчик. А он везде одинаков. Так что оставайся там, где ты есть. А если грянет буря, скажи себе: все пройдет. Даже самое плохое.

– Вы так считаете?

– Уверен. Кто может тебе что-то сделать? Вселенная совершенна, понимаешь? Ни убавить, ни прибавить. Даже если ты давно умер, ты будешь жить вечно.

Он постучал себе по виску.

– И если ты выбрал свободу, с тобой ничего не может случиться. Никогда.

Когда я свернул на нашу улицу, я увидел его уже издалека и побежал быстрее. Тяжелая банка в рюкзаке била меня по спине, но я не обращал внимания на боль. Я перепрыгнул через изгородь, чтобы сократить дорогу. Это на самом деле был наш велосипед, стоявший перед дверью. Шины в порядке, насос с деревянной ручкой на месте и даже инструменты в сумочке – все в целости и сохранности. Только не было крышки звонка с выгравированным листиком клевера.

Я взбежал по лестнице. Дверь в квартиру открыта настежь. Отец, в вельветовых штанах и черной футболке, сидел на диване. Бросил на меня короткий взгляд. Он читал бумагу, лежавшую перед ним на столике. Я покашлял, но остался стоять в дверях.

– Мне очень жаль, папа. Прости, пожалуйста. На секунду отвернулся, а его уже и нет как нет. Наверное, те, другие, заранее нацелились на него… Я хочу сказать, что в следующий раз буду запирать на замок, обещаю. А крышку я куплю. На свои карманные деньги или как еще. Съезжу в Штекраде, в эти велосипедные лавки у вокзала. Там не так дорого. И потом…

Отец хмурил брови. Похоже, он меня не слушал. Только глянул в мою сторону и быстро перевернул бумагу. Все еще держась за ручку двери, я вытянул шею. Солнце светило прямо в горку, ее отполированное стекло, блестели натертые воском половицы и пара начищенных коричневых ботинок, а меня вдруг пронзил страх, словно током ударило. В дверном проеме, скрестив ноги и сложив руки на груди, опершись о притолоку, стоял господин Горни. В костюме и светло-голубой рубашке. Я поздоровался с ним, но он на мой «добрый день» не прореагировал. Узкий рот, нижняя челюсть подергивалась, словно он стиснул зубы. Тишина сгущалась и все больше давила. Я сделал шаг в сторону, уходя из поля зрения мужчин.

Отец был бледен. Большим и указательным пальцем он тер себе щеку, там, где пролегли вертикальные складки, потом закрыл глаза.

– Ну, хорошо, Конрад. – Он щелчком скинул бумагу, спланировавшую на ковер. – Значит, будем считать, что все вопросы решены. Верно?

Тяжело вздохнув, он встал и показал рукой на дверь Он был выше Горни и намного красивее. Волосы на затылке кучерявились, как обычно, когда он давно не был у парикмахера, футболка молодцевато облегала тело, толстые вены извивались по руке. Пальцы, в которых он зажал сигарету, дрожали. Еле-еле, едва видно. Горни наверняка этого не заметил.

– А теперь – проваливай.

Но господин Горни не двинулся с места, во всяком случае, не сразу. Лишь задрал подбородок и прищурил глаза.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: