К полудню Инверниции впадал в прострацию. Он еще мог отвечать на приветствия людей, но был не в состоянии произнести больше пяти слов. Его брюшина противилась всему, человеческому общению в том числе. Щадящего положения тела он не находил. Идти он не мог; сидеть тоже – нещадно давило на таз; стоять – это вызывало головокружение. Лучше всего было лежать, тут он был самим собой. Но только где он тогда был?

– В Аргентине его «я» потеряло свою телесную оболочку, – сказал Шниппенкёттер, – а здесь он – тело без своего «я». Он превратил себя в человека-загадку и прячется там. Он каждый час доказывает мне: ты никогда меня не найдешь. А почему я должен находить вас, сеньор? Только потому, что вы мне платите? Вы не интересуете меня.

Он сказал ему это, в свойственной ему манере, прямо в лицо. Инверницци улыбнулся. Похоже, господин доктор, у нас есть что-то общее. Я тоже больше себе не интересен. Но у меня есть своя история, и эта история интересуется мною. Как только я узнаю, чего она так страстно жаждет от меня, я выздоровлю. Очевидно, я все еще недостаточно страдаю.

– С меня бы этого вполне хватило, – сказал Шниппенкёттер. – Он спит отлично, Анна Ли, – сказал он, – пищеварение у него в порядке, он показывается на людях, не дает расслабиться сотрудникам сервиса, мастурбирует перед экраном телевизора, ведет ничем не примечательную жизнь пациента, живя в отеле. Конечно, он себя не ощущает. Удивительно, правда, сколько энергии он тратит на поддержание своего первичного ощущения недомогания. Такого ни один здоровый человек не делает для поддержания своего здоровья. Когда он спрашивает врачей, те отвечают ему, что у него со здоровьем все в порядке. А как они могут ему поверить, что у него все болит? Если мы доведем его до такого состояния, что у него действительно что-то заболит, значит, мы выиграли.

Инверницци искупал вину. Сколько ему еще предстояло каяться, давало ему понять его первичное ощущение. Может, это и есть ответ, самое начало ответа, попытка напрямую договориться с подчревной областью. В смерти Долорес – причина его болей. Ему надо ее возродить. Если бы он казнил неверную, каким счастливым он мог бы быть. Он бы опять радостно прыгал по жизни. Но он изрубил ножом верную своей любви женщину, истинно верную, хотя она и была верна не ему. Любовь не может быть виноватой; но ни из-за чего нельзя стать таким виноватым, как из-за любви. Я люблю только одного мужчину, сказала она дону Рибальдо, когда тот пытался склонить ее к неверности. И за то, что я, Лауро, так ничтожно мало значил для нее, как и он сам, он сумел сделать из меня убийцу.

Но в действительности это была она, Долорес, кто вложил в наши руки оружие мести! Потому что ее любовь была настолько идеальна, что ей не оставалось ничего другого, как только умереть на самом ее пике. И мы, рабы, выполнили это ее желание. Мы отправили ее в ад, и огонь этого ада способствовал ее преображению. Ты лакей или ты мужчина? – спросила она дона Иньиго, когда тот предостерегал ее от того, чтобы дать любви возгореться ярким пламенем. Но любовь горела во имя Господа Бога – ибо была угодна Богу, и одной душой тут было не обойтись. Любовь требовала двойной жертвы – души и тела, с тем чтоб бросить его в огонь. Разве мы выставили их тела на бесчестие? Бесчестием было как раз то, что сделали мы – вырвали из их тел, слившихся воедино, половые органы и думали, что обрекаем тем самым тело на позор. А оно светилось, как античный торс, и свет становился камнем, а камни – светом. Как я мог вообразить, что достоин того, чтобы что-то сделать с Долорес? Нет, господин доктор, я был тем, против кого она получила право что-то сделать. Однако преступление совершил я. В остатке – первичное ощущение недомогания. Мой отец всегда страдал, и страдал как человек. А я? А я страдаю, как ни одно животное не страдает.

– В образе какого животного вам было бы приятно страдать? – спросил Шнипп.

Это была гениальная идея, молниеносно сверкнувшая в мозгу моего супруга, и когда он увидел, как побледнел Инверницци, он не замедлил сверкнуть еще раз.

– Я пропишу вам сейчас противоболевые штаны.

– Что это такое? – спросил Инверницци.

– Набедренный корсет, – сказал Шниппенкёттер, – он разгрузит вам брюшную стенку. Он будет стягивать вас, держать как опора ваши фантазии и способствовать их родам. Мне только надо снять с вас мерку. Пожалуйста, разденьтесь.

– Во мне погиб хороший портной, – сказал он, пока мы пили в перерыве кофе. – Впрочем, в паху у него нет никаких видимых изменений, если вы понимаете, что я имею в виду. Зато на шее у него висит талисман в виде допотопной медицинской коробочки, а в ней – кусок тряпки со старым кровяным пятном. Вероятно, он окунал его во влагалище своей жены. Почему вы так смотрите на меня, Анна Ли?

Шнипп был великим мастером иезуитского педантизма. Корсет-тиски, который он приказал изготовить в специальной мастерской, с трудом выполнившей его заказ, надевался на бедра вместе с замком, открывавшимся только с помощью кода из определенной комбинации букв. Шниппенкёттер ему ее не назвал. Трудотерапия, сеньор! Корсет был сделан из кожи буйвола и украшен сусальным золотом. Инверницци мог в нем стоять и лежать, с большим трудом сидеть, едва ли соблюдать необходимую гигиену, а вымыться в ванне – и вовсе нет.

И тем не менее противоболевые штаны он принял как благодеяние.

Они давили, но не там, где он привык эту боль ощущать. Они наводили его на другие рассуждения: как выжить и за что зацепиться в этой жизни? Сеансы стали носить зоологический характер. Сначала он свыкся с мыслью о своей принадлежности к низшим животным. Он вообразил себя мидией, твердые скорлупки ракушки заменили ему сомнительную опору скелета, пробуравленного насквозь позвоночным столбом. Затем он стал устрицей, отказавшись от заманчивой перспективы стать пресноводной жемчужницей. Ему показалось важнее сохранить двигательные способности организма. Тогда приделаем ей ноги, сказал Шнипп, и посмотрим, что из этого получится. Инверницци запрыгал вскоре как блоха. Отличный прыжок! А если бы стал улиткой, пришлось бы покинуть надежно защищающий его домик.

Следующий сеанс превратил его в сверчка, использовавшего свои лапки еще и для музицирования. Ради этого Шнипп внушил ему идею с хордовыми, живущими со своей спинной струной внутри него и выедающими его внутренности. Изнывая от жажды, сверчок ринулся в воду, пытаясь избавиться от хордовых червей, и именно на это Шнипп и рассчитывал. Ибо только в воде пациент сможет спариться в клубке живых тварей и потом исчезнуть, став икринкой-яйцом. Их поедают личинки, превращающиеся в комаров, а те, в свою очередь, становятся добычей сверчков, внутри которых развиваются хордовые и пожирают своего хозяина, и так далее, и так далее, до бесконечности.

И тем не менее, сказал Шнипп, картинки сменяют друг друга, кино крутится, а зоомир совершает свою эволюцию.

Все дело застопорилось на креветках. Как там дела, Анна Ли, не видно ли на горизонте следующей зверюшки? – радовался Шнипп. Но в ближайший час так никто и не появился, и Инверницци резко заявил, что не желает больше продолжать эту игру. Тоже хорошо, сказал Шниппенкёттер, будем разговаривать серьезно. И тут же прямиком объявил:

– Наконец-то вы добрались до своего рака и получили его!

В этом весь Шниппенкёттер. Величайший страх пациента – он называет его «крипта» – это его особый трюк. То, чего они больше всего боятся, с тем и желают больше всего встретиться. Пока не добьются – не успокоятся. При этом они сами должны натолкнуться на это. Он, Шнипп, снимает только последнюю завесу. И вот уже перед пациентом лицо горгоны Медузы – голый животный страх. И смотри, пожалуйста, – это их собственное лицо. Почему оно так пугает их? Потому что это маска, Анна Ли, – окаменевший образ – это всегда еще то, что им подсовывает их мания величия. От чего они хотят защититься как от последнего страха, самого-самого последнего из всех? А что может быть самым последним? Что господин пациент всего-навсего чистое ничтожество, голый Никто, а вовсе не кто-то, кто богат и приехал издалека. Тогда уж лучше получить что-нибудь другое – и это, конечно, то, что он, как он думает, уже имеет давно, то есть свою болезнь. И пусть это будет рак – вот оно, наконец-то, он получил это и вернул себе утраченную было важность. Это лучше, чем ничего, намного лучше, Анна Ли. А вы знаете, когда мы действительно заслужили бы миллион? Когда нам в лицо засмеется маска горгоны Медузы. Но только тогда мы уже ничего не получим.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: