— Прописал? — спросил Федотыч.
— Нет, не успел. Его как раз ранило, не до того стало.
Дмитрий Васильевич поерзал на раскладном стульчике, подбросил в костер сухого быльнику.
— Я-то хоть и за баранкой, а все же пороху понюхал. А ты за моей спиной в тылу отсиживался.
Федотыч даже вскочил от негодования:
— А фронт без тыла что… машина без колес: сколь ни газуй, а она ни с места! Я зато хлебушек вам растил, колхозом командовал!
— Бабами, — тихо поправил Дмитрий Васильевич.
— Пускай бабами, — согласился Федотыч. — А баба тебе кто? Первый друг человека. Да мы с этими бабами!.. По два плана всегда давали!.. Я хоть бабами командовал, а ты только одной. Да и то неизвестно: то ли ты ею, то ли она тобой…
— Мели, Емеля, твоя неделя.
Старики спорили азартно, ревностно, а Аргунов лежал на траве, потягивая самокрутку из крепкого горлодера-самосада, которым его угостил горбун, и слушал.
И больно становилось ему при одной только мысли, что все меньше и меньше становится участников войны. А пройдет еще немного времени, каких-нибудь пять — десять лет, — и некому будет даже рассказать детям о том, что пережито…
Сам Андрей смутно помнил войну. Черный круг громкоговорителя, из которого вылетали пугающие слова: наши войска оставили Минск… Киев… Одессу… Иногда громкоговоритель вдруг начинал страшно завывать — тревога. Тогда мать хватала его трясущимися руками и тащила в подвал, а он плакал, потому что боялся крыс. Где-то наверху ухало, трещало, стонало, и Андрей, маленький, сжавшийся от страха, тыкался мокрым лицом матери в ладони. Он до сих пор помнит шершавость этих ладоней, но, даже шершавые, заскорузлые, они сладко пахли молоком. Так и запечатлелось навсегда в памяти: мама и запах молока. А еще он помнил отца — доброго, рыжего, казавшегося ему каким-то богатырем с картинки. Еще осталось, как в далеком страшном сне, ревущее небо над головой и противный, душераздирающий вой. Дальше — чернота…
Люди, найдя полузасыпанного землей мальчонку, отправили его в детдом. Потом была спецшкола Военно-Воздушных Сил, летное училище. Люди не дали ему погибнуть. Вырастили, защитили, помогли стать летчиком. И он был на всю жизнь благодарен им за это…
Засыпал Андрей спокойный и спал так легко, что не заметил, как прошла эта ночь.
Проснулся рано. Наскоро попив чаю, соорудил удочку, наловил в спичечную коробку кузнечиков: не терпелось попытать рыбацкого счастья в горной реке.
Андрей поднимался в гору по ломкой, шершавой стерне. Стерня кончилась скоро, дальше раскинулись некошеные травы, да такие высокие — по грудь! Острые запахи чабреца и борщевика плыли над полем. К ним примешивался запах душицы. Аргунов шел вразвалку, не спеша, часто останавливался и разглядывал травы. Медоносы. Распознавать их он научился у тестя. Цветы чабреца — мелкие, сиренево-голубые, созвездиями. У душицы — фиолетово-розовые. У зверобоя — почему, собственно, зверобой? — желтые и тоже созвездиями. У дягиля они собраны в шары с добрый кулак величиной. А у полынно-горькой метелки — совсем уж мелкие и вразброс. Заповедные места, куда нет доступа сенокосилкам. Шаг, другой… пятый — юркнула в траве быстрая змейка. Остановился Андрей, стал настороженно озираться вокруг. Показалось: чьи-то невидимые острые глаза наблюдают за каждым его движением. А тут еще странные звуки… Будто кто-то хрустит костями. Завтрак хищника? Может, убраться подобру-поздорову, пока не поздно? Даже собака бросается на человека, когда грызет кость и думает, что ее отбирают. В горах же водятся звери пострашней собаки — гималайский медведь, снежный барс… А у него даже палки нет, не то что ружья. Одна лишь удочка. Бр-р… Страшно. Он прислушался — звуки чудились совсем рядом, словно в кармане. И вдруг он догадался. Тьфу, черт! Это же кузнечики… Ну да, маленькие, безобидные кузнечики так грозно шебуршат в спичечной коробке!
Показалась небольшая обрывистая долина горной реки, и шум потока сразу заглушил все остальные звуки. Миновав заросли арчи, Андрей оказался у воды, прозрачной, снеговой. Вода так и кипела на перекатах, неслась сумасшедше вниз, плевалась, брызгалась, сверкая на солнце, и неумолчно грохотала. Андрей долго любовался речным потоком, нагромождениями камней, причудливыми карликовыми деревцами. Они росли в самых неожиданных местах: у береговых круч, среди камней, на отвесных скалах. Тут же среди скал прыгал симпатичный зверек в коричневой шубке, с белой полоской, идущей от грудки к животу. Это была ласка. Вначале она нырнула под скопище камней, затем снова показала свою остренькую мордашку с блестящими, как изумрудины, глазками.
«Вот бы поймать для Ольги!» — подумал Андрей, но тотчас же отказался от этой затеи: разве поймаешь такого хитрого, ловкого зверька?
Не получилась и рыбалка: крючок цеплялся за камни, нажива поминутно срывалась. За каких-нибудь полчаса Андрей опорожнил всю коробку с кузнечиками, попробовал раздобыть червей, но они, видать, глубоко запрятались, спасаясь от палящего солнца… Пришлось ни с чем вернуться на пасеку.
— Эх ты, горе-рыбак, — шутили над ним старики, — ни одной размалюсенькой форельки! Хоть бы для запаху…
— Да уж больно норовиста ваша река…
— Горные реки завсегда такие. Кипучий норов. А ты уж справиться не мог. Сверхзвуковые усмиряешь, а тут сплоховал.
К его приходу на костре уже сварилась картошка в мундире.
Когда уселись завтракать, Федотыч испытующе глянул на Андрея:
— Медовушки нацедить?
— Прямо с утра?
— Было б предложено…
Быстро опустел котелок. К этому времени сердито забулькал и «фронтовичок», извещая: поспел. Пили чай, заваренный душицей, и Дмитрий Васильевич вновь нахваливал мед, а заодно и пчел.
— Пчела — самое благородное в мире существо, тут, по-моему, и Федотыч перечить не станет.
— Не ста-ану, — согласился старичок и прилег, блаженно щурясь на солнце.
Тесть опять наполнил пиалу ароматным чаем. Его лоб блестел от пота, редкие волосы прилипли ко лбу, и глуховатый, убаюкивающий голос звучал в тишине:
— Пчела чистоту любит, а трудолюбива — страсть! Потому небось и живет всего тридцать дней: быстро изнашивается. Ты посмотри на пчелу, когда она с поля возвращается груженая, что бомбардировщик.
— Ну и сравнил! — хохотнул Федотыч.
— А что? Похоже. И падает она к летку тяжело; иная не может сразу войти, сидит, отдыхает. Отдаст добычу — и снова в полет, на работу.
— Прямо как ударник комтруда! — подхватил Федотыч.
— Ударник не ударник, а свое дело справно делает. На совесть. Нам бы у нее поучиться.
Андрей улыбнулся:
— Тебе бы, отец, лекцию о пчелах в школе прочесть. Всех бы выпускников в пасечники сагитировал.
— Да, их сагитируешь. Молодых сюда и пряником не заманишь. Им подавай город. А что в том городе? Шум, пыль…
Федотыч, пригревшись на солнышке, уже похрапывал.
Дмитрий Васильевич, словно боясь его разбудить, тихо спросил:
— Скажи, Андрей, как у тебя там?..
— Что — как?
— Ну, работа и вообще… — Он помялся: — Хочешь бобылем остаться?
— Не надо об этом, отец.
— Я понимаю, — вздохнул тесть. — Но ведь жизнь-то идет.
— Идет, — согласился Андрей, — скоро уже Ольгу замуж выдавать буду.
— Погоди об Ольге, о себе подумай. Я ведь тебе добра хочу. За сына ты нам со старухой теперь. Одни ведь мы на всем белом свете остались. Что же касаемо Ольги, ты не беспокойся, пусть у нас остается. Сам посуди, трудно ей с тобой. А у нас присмотр и вообще… Пусть погостит у нас, а? Все ж на старости и нам веселей… А тут и школа рядом, только дорогу перебежать. И хоромы у нас — сам знаешь какие! А то ведь женишься — неизвестно, как они поладят. Подумай, Андрей, хорошенько подумай. Как ей лучше…
— Ладно, спросим у нее самой. Согласится остаться, я возражать не стану.
5
Перед Струевым сидел маленький — лицо детское, в веснушках — человек по фамилии Волк. По всему видать — непоседа. Это было заметно по той нетерпеливости, с какой он выслушивал Струева, по его быстрым, острым глазам, которые перебегали с одного предмета на другой, ни на чем, казалось, не задерживаясь.