— Что вы посоветовали бы читать молодежи — классиков, эмигрантских писателей или советских?
Я ответил:
— Выбор зависит от того, чего хочет от книги читатель. Если большой литературы как выражения духа в искусстве (а также философии, религии) — пусть читает классиков. Эмигрантская литература с классической состязаться не может: нет фигур даже приблизительно равных. Но эмигрантская литература есть литература, — если вы хотите этого, то читайте и писателей эмиграции. По мере сил, дарований они служат делу искусства. Если же вам нужна осведомленность о России (теперешней), обращайтесь к советским авторам. Быт, современный склад России они знают, разумеется, лучше нас. Многое из той жизни просачивается сквозь их строки — иногда незаметно для них самих, иногда даже вопреки им (вернее: вопреки «здравому» коммунистическому рассудку).
— Убеждены ли вы, что их изображение России беспристрастно?
— Нет, не убежден. Думаю даже, что непременно пристрастно. Говорю лишь о некоем воздухе, который присутствует и в произведениях тенденциозных. Повторяю, если хотите знать, чем и как пахнет теперешняя Россия, не открещивайтесь от советской литературы, хоть именно литературы там и чрезвычайно мало. До пятилетки она еще сквозила иногда у «попутчиков». Теперь — вымирает.
Будучи эмигрантским писателем и не любя агитку, я всячески старался сдержанно говорить о здешней литературе. Пусть не обидятся на меня сотоварищи: я не весьма вас рекламировал.
И вот, вернувшись домой, получив свежий номер «Воли России», — услышал как бы продолжение лионских разговоров. Мои тамошние слушатели были эмигранты, трудящиеся с фабрик и заводов. В прошлом, вероятно, участники вооруженной борьбы, люди не советского настроения. В вопросах, задававшихся ими о советских писателях, о литературе, было любопытство, иногда интерес, но никак не злоба, — да без всякой злобы отвечал и я о том, как поживает Соколов-Микитов или чем занимается Шкловский.
Не знаю, как в России говорят о нас на собраниях (пишут всегда грубо и с бранью). Но предельным недоброжелательством оказалась полна статья об эмигрантской литературе эмигранта Слонима{164}{165}.
Ни к чему ее пересказывать: все это много раз говорилось. (Литература наша самомнительна, оторвана от родины и тем обречена на гибель, за четырнадцать лет ничего порядочного не дала и т. п.) Слоним не любит, просто терпеть не может нас — это его право, и не приходится нам взывать о любви. Одни нас любят, а другие ненавидят. Это естественно. Естественно и то, что у каждого из нас за плечами «целая жизнь борьбы и творчества». В этой жизни достаточно было и похвал и порицаний.
Но небесполезно услышать о себе мнения резкие. Похвала иногда усыпляет, осуждение — подталкивает.
Являет ли собой эмигрантская литература и эмигрантские писатели некое новое слово миру? «Можно ли предполагать, что Шмелев или Куприн, Бальмонт или Мережковский, Б. Зайцев или Алданов станут творцами и руководителями какой-то новой художественной школы, которую впоследствии назовут „школой русской эмиграции“»?
Конечно нет. Самая постановка вопроса демагогична. И названные писатели, и другие, не названные — облики давно сложившиеся, воспитанные на известной культуре и ее посильно в творчестве своем преломляющие. Ждать, чтобы люди на шестом и седьмом десятке лет создавали какие-то новые, специфически эмигрантские школы, — странно. Нужно иначе ставить вопрос: если эти облики что-то собою представляют, чем-то ценны, то живут ли они, меняются ли в чем-то, отражается ли на них переживаемое время или они застыли и повторяют себя?
Тут надо ответить: конечно меняются. Одни больше, другие меньше. Но вообще сказать об эмигрантских писателях, даже старшего поколения, что они просто себя повторяют, — разумеется, несправедливо. (Примеров — сколько угодно.)
Написана ли в эмиграции «Война и мир», или «Братья Карамазовы»? — Никто на это не претендует. Но думать, что «за тринадцать лет эмигрантского блуждания» не создано «ни одной крупной художественной ценности», — просто неверно.
Верно ли, что эмигрантская литература почти сплошь состоит из воспоминаний? — Конечно неверно. Есть и изображения советской России, есть и произведения, где действие происходит в эмиграции. «Воспоминательная» струя, разумеется, была сильна, но едва ли сейчас не исчерпана. Кажется, чем дальше, тем все более выступают произведения, связанные с чужой землей, на которой поселились русские. Верно ли, что так-таки уж ничего не сделано для русской литературной, философской, религиозной культуры? Или что нет своеобразной исторической беллетристики? Биографий? Философских произведений? Богословских?
Тут, кажется, самый острый пункт. Литература эмиграции выросла на почве христианской культуры. Для нее слова: Бог, человек, душа, бессмертие — что-то значат. Для нее слова: природа, красота, любовь — тоже есть нечто. Божий мир полон, глубок, трагичен, грозен, иногда непонятен, но он не есть пошлость и не есть плоскость.
Ни царство термитов, ни скотный двор. Официальное исповедание «той стороны» — обратное (о тайном, подпольном разговор особый). «Та сторона» воспитывается на духе антихристианском, т. е. на отрицании Бога, свободного человека, свободной души и вечной жизни. Можно сказать и так: насколько «там» и вообще-то существует литература, настолько она идет против коммунистической догмы, ибо догма эта есть смерть и разложение духовного человека, а лишь духовное может животворить искусство — литературу в первую очередь.
Вот потому-то я и говорил в Лионе, что на советскую литературу надо смотреть лишь как на материал, по которому что-то можно узнать о жизни, быте России. Смысла, характера чисто художественного в литературе «пятилетки» просто нет (это мелькало иногда у «попутчиков», но теперь и они раздавлены). Низшие области здешней литературы справедливо укоряемы за провинциализм. Глубокий духовный провинциализм владеет Россией — не надо этого скрывать, сколько бы горестно это ни было. Думаю, что в эмиграции слишком долго и слишком много заигрывали с советской литературой: частью из боязни «не отстать», «идти в ногу с современностью», частью, может быть, и из искреннего желания увидать что-то хорошее на родине. Что же поделать: пора сказать, что желания и надежды не оправдались. На теперешних путях советской литературы литература не произрастает.
— Что же, все тут у нас великолепно, благополучно и победоносно?
— Ничуть не так. Напротив, очень тяжело и трагично. Здешние писатели отлично это знают. Можно размалевывать эмигрантскую литературу под какой-то сонм самовлюбленных и самодовольных олимпийцев — будет лубок, неверный и грубый. Если в первые годы раздавались еще горделивые слова (очень редкие!), то теперь давно этого нет. Эмигрантская литература не сдалась, но ушла вглубь, в какие-то окопы, в хорошо укрепленные позиции. Там, в суровых условиях, она и живет. Ей ли не понимать тягости отрыва от родины! (Не Слониму учить нас этому.) Но что же поделать. Конечно, в подземельях пишутся (немолодыми, в большинстве, людьми) романы, повести, стихи, философские произведения, биографии, истории русской духовной культуры и жизни, истории русского древнего искусства. Пишется все это в условиях необеспеченности, при весьма тощем читателе — но вот пишется (мыслится, делается). Думаю все же, что никто из нас не променяет нелегкой своей свободы на доллары советского писателя, приезжающего в спальных вагонах в «гнилую» Европу и пропивающего здесь эти доллары. Нет, уж мы будем лучше пролетариями. Таково нам дано задание, весь вопрос в том, чтобы мы оказались его достойны. Гордиться и возноситься нам незачем, и себя преувеличивать не приходится. Но что поделать, если мы живы, работаем, пишем, читаем, любим родину. Может быть, положение наше обязывает даже к героической жизни — кто из нас ею живет? Это иной вопрос, мы ответим за нашу жизнь перед Богом, а не перед Слонимом. Он-то искренно, от всей души хотел бы, чтобы обратились мы в прах, но приходится его огорчить: пока что не обращаемся. «Вымирание стариков» с некоей жадностью проповедует он. То, что мы немолоды, может быть, и не такой уж грех. Слоним моложе, но и он в свое время будет старым. И когда состарится, — да не будем мы (если доживем) злорадствовать и желать ему «вымирания».