— Страшно, небось?

Нет, ей не было страшно. Наоборот, она испытывала радостное чувство освобождения, будто не на лотке мчалась, а птицей, вырвавшейся из клетки, летела на вольный простор. Хотя жизнь у Марьки и сложилась так, что с детства довелось познать отчужденность, однако по натуре она не была бирюком. Впервые это проявилось, когда в землянухе у ворот поскотины поселилась цыганка. Руфа знала великое множество песен, тихонько напевала их с утра до вечера. Марька сначала только слушала, запоминала, а однажды осмелилась, подхватила знакомый мотив.

— Ой, милочка, голосок-то у тебя чистый, как ключевая водичка! — обрадовалась цыганка.

С тех пор вечерами они часто пели вместе. Поначалу тихонько, опасливо, а позднее, когда цыганка решила больше не таиться от людей, заливались до полуночи в полный голос.

— А и вправду, вроде как родник открылся. Будто каменюкой был придавлен, а стронули этот камень — он и заструился, — согласился с цыганкой дед Петрован.

Руфа дала Марьке и первые уроки плясок. Как-то лунным вечером, когда дед Петрован остался нянчиться с ребенком, а они пошли на озеро полоскать бельишко, цыганка вдруг закружила Марьку вокруг себя, крикнула подзадоривающе:

— А ну-ка, покажи, легка ли ты на ногу!

Марька, конечно, показать ничего не могла. Тогда цыганка стала отплясывать перед ней. Марька и в пляске оказалась переимчивой, все схватывала на лету.

Но если с помощью Руфы камень, придавивший Марькину натуру, только сдвинулся с места, то теперь Иван будто отшвырнул его прочь. Марька переменилась. Угрюмая замкнутость окончательно исчезла. Девушка словно засветилась, расцвела. И уже не отсиживалась дома, а ходила на вечеринки, на посиделки. И открылась в ней такая резвость, такая душевность, что парни и девки лишь диву давались — откуда что взялось? Вскоре не один Иван, а и другие парни стали заглядываться на нее.

Иван только усмехался. Он видел: Марька никого не замечает, кроме него.

Долгая сибирская зима промелькнула для них быстро. Настало лето. Марька опять сторожила у ворот поскотины, пасла свиней. Но одиночества уже не было, весь мир казался светлым и приветливым.

По весне Иван сказал Марьке, что к Покрову пришлет за ней сватов. На лето он нанялся на золотые прииски, которые находились в тайге, верстах в тридцати от Сарбинки. Решил подзаработать на свадьбу. И дом отцовский требовалось выновить, сделать пристройку.

Впрочем, одиночества не испытывала нынче Марька не только потому, что жила ожиданием свадьбы. Каждое воскресенье Иван появлялся у землянухи. Иногда приезжал на попутных подводах, направлявшихся в волостное село на базар, а чаще приходил пешком.

— Для милого дружка, говорят, семь верст не околица, — шутил он. — А для милой и тридцать не крюк.

4

Однажды в страду на дороге за поскотиной показался беговой ходок с тонкими, сверкающими черным лаком спицами колес, с медными блестящими втулками. Пестерек сплетен из разноцветных прутьев — белых ошкуренных, зеленых тальниковых и темно-коричневых черемуховых.

Дорога за воротами спускалась с крутой горки. Молоденький, тонконогий, весь в яблоках серый жеребчик плохо слушался вожжей, разогнался под уклон, и седок уже напрасно пытался сдержать его. Марька не успела во всю ширь распахнуть ворота. Заднее колесо задело за них втулкой, ходок резко тряхнуло, подбросило, передняя ось соскочила с курка.

Если бы седок бросил вожжи, он остался бы в ходке. Но, сдерживая рысака, он намотал вожжи на руки, и его выдернуло из пестерька. Он не грохнулся пластом на землю, как-то изловчился вскочить на ось передка. Стоя, балансируя на ней, попытался осадить коня. Тот, однако, рванулся в сторону, передок снова подбросило на колдобине, и ловкач сорвался с оси. Да не просто сорвался, а шмякнулся задом о землю, ноги же, удержавшись на передке, задрались вверх. Конь тащил ездока так, что пыль вилась позади.

Марька сначала перепугалась, потом расхохоталась: такое не часто увидишь. Еще больше разобрал Марьку смех, когда лихому ездоку удалось наконец остановить рысака и он вернулся к ходку, прикрывая ладонью порванные штаны. Особенно потешным показалось Марьке это приключение потому, что неудачливым ездоком оказался Семка Борщов.

Семка теперь был у отца в особой чести. С годами окончательно определилось, что старший и младший сыновья не удались. Степан, которому едва стукнуло тридцать, уже сильно облысел, обрюзг, лицо его ничего не выражало, кроме сытой тупости, взгляд был покорно-ленивым. Он ничем не интересовался, кроме мельницы, там сидел безвылазно и, кажется, пропитался мучным бусом насквозь. Младший, Лешка, был еще подросток, но главное в нем определилось. В хозяйство он вовсе не хотел вникать, считался в семье вроде блаженного, помешался на стихах, складывал и бормотал их постоянно. Началось с того, что школьный учитель подметил, как мальчишка легко запоминает поэтическое слово, чу́ток к образной его силе. Он похвалил мальчишку, стал развивать в нем эту способность. Через три года учитель, питерский «бунтовщик», отбывавший в волостном селе ссылку, уехал. Но пристрастие к стихам у Лешки осталось навсегда. И так же навсегда обрел он отцовское неодобрение.

Зато Семка был парень хват. На язык бойкий, умом цепкий, оборотистый, предприимчивый. Хоть он на семь лет моложе Степана, но давно уже опередил его умом. Порой подсказывал такую коммерцию, что Матвею Борщову она и не снилась. По совету Семки, например, Матвей не стал увеличивать поголовье скота во дворе, а завел маслобойку, пимокатку, кожевню, поставил в тайге перегонку для производства пихтового масла и дегтя. Рабочих нанимал сезонных, по дешевке, из переселенческой голытьбы, которая рада была и сухому куску хлеба. Борщовский капитал резко увеличивался, а в Семке Матвей бесповоротно признал единственного преемника.

Наружностью парень тоже не подкачал. Невысокий, но статный, лицо приятной смуглоты, глаза ярко-карие, озорные, нос тонкий, с легкой горбинкой. А щеголеватые смоляные усы придавали Семке гусарски бравый вид.

Со сверстниками держался он надменно, ставил себя высоко. Он и теперь постарался прошагать мимо Марьки горделиво, вскинув голову. Но от этого Марька еще сильнее взорвалась смехом и, хотя понимала, что над несчастьем не потешаются, ничего не могла поделать с собой.

Семку Красавчика, как прозвали его в деревне, это уязвило. Он остановился, возмущенно повернулся к Марьке.

— Нашла потеху — не помри со смеху.

— Ой, впрямь помру! Ой, уезжай, ради бога, поскорей!..

Но Семен не торопился. Он держал под уздцы беспокойно пофыркивающего жеребчика, в упор смотрел на девушку. И выражение его глаз все время менялось. Сначала они были сердитыми, затем стали удивленными, словно разглядел он в Марьке что-то такое, чего никак не предполагал. Наконец, взгляд сделался оценивающим, беззастенчиво обшаривающим. Под этим взглядом Марька сразу притихла, смех как рукой сняло.

— Давненько я тебя не видывал. Экая ты выладилась!

Семен покрутил усы, подмигнул Марьке, сцепил дрожки с передней осью и уехал, не сказав ничего больше, но заронив в душу девушки какую-то непонятную тревогу.

Через день Семен вновь появился у ворот поскотины. Привез два мешка пшеницы, велел Марьке согнать свиней в загон на подкормку.

Марька удивилась. Летом свиней никогда не подкармливали, они довольствовались травой и разными кореньями на луговине, лишь глубокой осенью ставили их на откорм. И к тому же зерно привез не дед Петрован, а Семка. Да еще не на рабочей лошади, а на выездном жеребчике. И вырядился, будто на ярмарку ехал: рубаха шелковая, пояс с кистями, штаны суконные, сапоги хромовые.

— Хочу пересчитать, сколь голов в стаде, — объяснил Семка, заметив Марькино недоумение.

— А чего пересчитывать? Сколь есть, столько и будет. Ни разу ни одной вашей свиньи не потерялось, — с обидой сказала Марька.

— Ну-ну, губки не поджимай. Не к чему обижаться, деньги счет любят, а свиньи — те же деньги.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: