Нет, не пристало ему, венценосцу державному, обманывать себя. Нет у него никаких успехов. Нет! А есть лишь тина да пески зыбучие, морок ночной, в котором всё расплывается, всё исчезает, и нельзя ни ухватить ничего рукой в том бесплотном, ускользающем дыму, ни заставить ничто быть…
Конец кормлению на Руси? Конец своеволию боярскому и алчности наместников царских? Кормлению, может, и конец. Да только от того конца корму для наместников стало на деле больше, а не меньше. Ибо, как доносят соглядатаи и поверяльщики его царские, пуще прежнего свирепствуют наместники в наместничествах своих, изобретая всё новые поборы и сборы и с торговли, и с крестьянства, и с посадских людей. И всё то, понятно, втайне от Москвы, благо до неё на Руси отовсюду далеко.
И земское правление шатается, никак не может утвердиться нигде. Великий Устюг вон молит пожаловать, вовсе свести с него наместника царского, а Карачев да Пермь, наоборот, просят быть всему опять по старине и наместников им вернуть, чтобы прекратились вражда и несогласие среди посадских и пашенных людей, и чёрный народ не обижал бы лучших людей, не зная над собой ни страха Божия, ни его, государя великого, властной руки… И грамоты тарханные, считай, только на словах и удалось отменить: уже выпросил Макарий- митрополит оставить их и Троицкому, и Соловецкому, и Кириллову, и Новодевичьему монастырям, и, чует сердце, это ещё не всё, на этом его, упрямого, не остановить. А отказать ему — тоже не откажешь: чуть что, сразу все силы Небесные зовёт себе на помощь лукавый старик, а как против такого пойдёшь?
Даже и в разрядных делах — кому на какой службе государевой по достоинству своему быть — всё как было, так оно и есть. Иначе разве поставил бы он, царь, во главе последнего похода казанского[41] эту развалину, князя Дмитрия Бельского, что опять столько народу по бестолковости своей погубил зазря? То у него мороз, то оттепель и пушки не стреляют, то по дорогам не пройти и подвоза нет, то ещё чего… А казанцы как сидели у себя в Казани, так и сидят, насмехаются над ним, царём московским, и над всем славным воинством его, способным лишь песни петь да баб и детей малых пугать. А пуще всего охватывала его, государя великого, тоска, когда ехал он в возке своём царском в какой-нибудь дальний монастырь на богомолье либо войско своё смотреть, а то и просто ради прохлады его государевой по улицам и слободам московским поглядеть, как люди его живут. Отчего так томилась тогда душа его и рвалась неведомо куда, и глаза наполнялись слезами, и сжимала сердце его печаль? Была ли то боль от сознания бессилия и ничтожества своего перед лицом Всевышнего — Того, кто один лишь знает путь каждого смертного на земле, будь то царь или простой смерд? Или тревожил его багряный закат, догоравший в небесных просторах, за колокольнями московскими, напоминая о каких-то неведомых дальних далях, куда не достигала ни мысль, ни воля царская его? Или то были бесконечные снега, и овраги, и бескрайние леса, пугавшие его вековой тишиной и безлюдьем своим? Или грязь непролазная, и бездорожье, и нищета избёнок убогих, и люди в лохмотьях, и покосившиеся заборы, и сор на улицах, и тяжкий смрад — то, что помнил он, царь великий, от дней младенческих своих, и что видел он вокруг себя и сейчас, и что так же и было, наверное, и при татарах, и при Владимире-крестителе, и при Рюрике и до него.
И всё то была Русь. И не было в ней радости никому нигде. А были лишь простор да вечная тоска.
А, вздыбить бы, вздрючить бы это сонное царство, стегануть его что есть силы нагайкой, заставить его закричать от боли, и проснуться, и начать жить! Чует, чует он, царь державный, силы в себе великие! А что толку? В том-то и разница между ним, царём земным, и Им, Царём Небесным, что слово царя земного не есть ещё дело, а слово Царя Небесного — это дело и есть… И указы его, государя великого, верные — всё во благо державы и народа его. И величественны, и стройны замыслы его, и знают он и ближние люди его, что нужно, чтобы процветала держава Российская и ныне, и в грядущих веках. Но дело — дело-то будет делать кто? Куда ни кинь взор — одни замшелые пни вокруг, одни беззубые рты, да седые бороды, да шубы собольи, да спячка, да лень, да спесь непомерная. И какое дело тем пням ни поручи, всё сделают не так, а то и вовсе не сделают ничего.
Людей! Людей надобно ему, царю московскому, новых людей, бойких, усердных, бескорыстных, преданных ему и делу державному его… Множество людей! А где их взять?
Подал как-то с год назад Алексей Адашев ему, государю великому, челобитную одну. Любопытная то была челобитная! Будто сам он, царь, себе же и писал — настолько то, о чём печалился не ведомый никому простой воинник Ивашко Пересчетов,[42] отвечало тайным думам и помыслам царским.
Первое, писал тот Ивашко, «не мочно царю без грозы быти; как конь под царём без узды, так и царство без грозы». И то была самая сокровенная, самая заветная дума царская, что пока таил он даже от ближайших советников своих. А почему таил? А потому, что поклялся тогда, по молодости лет, на Торгу, пред всем народом христианским, править Русской землёй без грозы, одной лишь милостью своей. Да, похоже, что зря поклялся. Только грозой, видать, и можно разбудить то сонное болото, что зовётся Русской землёй! И лишь грозы, лишь кнута они и боятся, смиренные подданные его, чьим царём волею судьбы угораздило его стать. Кнута — и ничего кроме него!
А второе важное, что писал Пересветов, — «воинником царь силён и славен». А вельможеством, живущим в бесстрашии и своеволии, он слаб, и то царство обречено и погибнет, где сила не у царя, а у вельмож его. И тех воинников простых должен царь всячески приближать, и оберегать, и держать их на полном своём жалованье, чтобы знали они лишь его государеву службу, а других никаких дел им не знать. А чем больше будет, тех воинников, тем державе его будет лучше; и должно все дела и службы в государстве передать им. А боярам, да князьям, да вельможам ленивым дел никоторых доверять нельзя, ибо не о пользе государственной радеют они, а только лишь о себе и самовольстве своём.
— Ты знаешь его? Кто он такой, тот Ивашко Пересветов? И где он сейчас? — спросил тогда царь у Адашева, возвращая ему, хранителю государевой постельничей казны, ту челобитную назад.
— А в яме сидит за долги. Прикажешь, государь, отпустить?
— Отпусти. И долги из казны оплати. А после и к делу какому-нибудь приспособь. Может, пригодится ещё… А сам-то ты что думаешь о писаниях его? Дело пишет, по-твоему, или то пустое всё?
Суров был сей ближний помощник царский. И был он твёрд в слове своём, и никогда не отводил он глаз под взглядом повелителя своего. И знал царь Иван, что никогда этот бледный, молчаливый юноша не скажет и не сделает ничего, что было бы противно совести его. А ещё ценил в нём царь, что не докучал он ему, государю великому, с пустяками: уж если принёс он что на доклад ему и ближней думе его, значит, то дело было великое, чрезвычайное! И ведомо было также царю, что никаких взяток, никаких посулов ни от кого постельничий его, и казначей казны его царской, и Челобитной избы его начальник Алексей Адашев никогда не брал. А уж ежели кто наветом либо обманом досаждал царю в челобитных своих, то был он, Адашев, на то крут и на расправу скор: коли уличит кого в навете или обмане, тот больше челом не бей, и быть тому в тюрьме либо сослану, смотря по вине.
И бывало, что и больше благовещенского попа слушал его царь. Поп — тот вечно петлял, и крутился, и всё рядил, всё взвешивал: может, оно и так, а может, и эдак… А Алексей был прост. Сказал — как отрезал: либо да, либо нет.
— Ну, так как же, Алексей Фёдорович? Дело пишет твой челобитчик или нет?
— Дело, государь.
— Вот и я, Алексей, тоже думаю — дело. Давно и я думаю о том же… Ну, а раз дело — готовь указ: перебрать во всех наместничествах и землях наших всех детей боярских, и буде кто сгодится, то поверстать тех в ближнюю службу царскую, в особый государев полк. И имя тому полку будет «московская тысяча», а жить им всем в своих поместьях подле меня и быть всечасно готовыми ко всякой моей службе, по воинским делам либо по земскому устроению. И чтобы от Москвы до любого из них посыльному на добром коне ходу было не более дня. А как сверстаем мы с тобой, Алексей, ту первую тысячу, то и дальше пойдём, и в других наших землях заведём такие же полки мимо наместников, и князей, и бояр наших. И будут все те люди мои, царские, на моём государевом жалованье, и никаких иных начальников им над собой, кроме Бога и меня, не знать, и ни в какую другую службу не вступать.