— Как смеешь ты, боярин, не пускать к царю брата его? — набросился он на Захарьина. — Как дерзаешь ты противиться ему? Он государю своему добра желает! Он утешить его хочет, он брат ему… Бога ты не боишься, Василий! А и тебе ответ перед Ним держать…

— Пошёл ты отсюда, поп, вон! — тихо, скрипнув от ярости зубами, проговорил ему в ответ Василий Захарьин. — Моли Бога, что не прикончили мы тебя ещё, изменника царского… Смотри, поп! Уже доиграешься, пеняй тогда на себя… Эй, стража! Пропустите святого Отца! Его люди ко всенощной ждут…

Опять принесли святое распятие, опять встали у аналоя князь Иван Мстиславский да князь Владимир Воротынский, а рядом с ними дьяк Иван Висковатый с духовною царскою в руках. И потянулись к присяге все, кто отказался накануне присягать, и целовали крест, и тем клялись служить верой-правдою наследнику престола московского малолетнему царевичу Димитрию и царице — матери его. Молча прикладывались они губами к распятию и длинному свитку с царским завещанием и, перекрестившись, молча же отходили прочь, уступая место другим. Ни слова бранного, ни звука мятежного не было произнесено в той длинной череде присягавших, доколе последний из них не подошёл ко кресту. А последним был князь Иван Турунтай-Пронский, известный горячим норовом своим. Ударил он в сердцах высокою шапкою боярской об пол и не удержался, попрекнул князя Владимира Воротынского, прежде чем приложиться к кресту:

— Ты-то, князь, как при таком деле оказался? Совесть-то у тебя есть или нет? И отец твой был первый изменник, и ты сам, ведомо всем, государю нашему изменял, да не раз, в малолетство его. А теперь ты — и стоишь у креста?

— Да, князь Иван! Я изменник, а ты верный, — отвечал ему душеприказчик царский. — А только я прощённый изменник! И ныне я требую от тебя клятвы быть верным государю нашему и сыну его. А ты праведен, а не хочешь дать её! Так кто из нас изменник истинный — я или ты?

А едва кончилась присяга тех, кто был в столовой палате, появились и те, кого уже никто не ждал. Ещё накануне стало известно, что князь Дмитрий Курлятев и казначей царский Никита Фуников присягать отказались, сославшись на тяжёлую болезнь, а потому-де и невозможность по слабости и немощи своей прибыть во дворец. Никто, конечно, не поверил ни тому, ни другому. А только верь не верь — а что толку? На нет- и суда нет. Занедужили они, ближний советник и казначей государевы, в постели лежат, как их, расслабленных, оттуда извлечёшь? А оказалось, и извлекать не надо было: вот они, сами прибыли, хитрецы лукавые, во дворец, видно прослышав, как оборачиваются дела. Ну, а для порядку, конечно, и тот и другой не вошли, а мало что не вползли в палату дворцовую, опираясь на плечи слуг своих. Пусть, мол, знают все об усердии их к службе государевой! Уж коли дошло дело до такой крайности, то и болезнь им не в болезнь…

И на том и утих мятеж боярский. Разбрелись, разъехались бояре по домам своим. Покинула государевы покои стража, гремя оружием и стуча сапогами по лестницам и переходам дворцовым. И опять настала в земле Московской тишина.

Но тишина та была обманчивой. Никто из сильных мира сего не был на Москве спокоен и в эту, вторую ночь болезни царской. Все ждали его смерти. Привалилась у постели умирающего безутешная царица Анастасия Романовна, не сомкнувшая глаз ни в прошлую, ни в эту ночь, охраняя покой супруга своего. Молча сидели в углу царской опочивальни угрюмые братья Захарьины, ожидая кончины своего царственного зятя, и страшась будущего, и готовясь перенять всю силу и власть в державе Российской в свои хоть и ухватистые, но не окрепшие ещё руки. Метался от стены к стене у себя в палатах князь Владимир Андреевич, обманутый в мечтах и надеждах своих. И шипела, и исходила злобой, и проклинала всех недругов своих мать его, княгиня Евфросинья, вспоминая, сколько же горя и зла пришлось им, Старицким, вытерпеть от них: и от покойного отца царя Ивана, и от беспутной матери его, Елены Глинской, и от вероломного и безжалостного полюбовника её, князя Телепнёва-Овчины, да и от самого Ивана, Бог ему судья. И сокрушались, и горевали, и страшились неминуемой кары себе мятежные бояре, всё равно умрёт ли царь или не умрёт. А те, кто в первый же вечер присягнул, — те, напротив, прикидывали в уме возможные выгоды свои и лелеяли в сердце надежду на новые милости и пожалования от младенца-царя, а вернее, от всемогущей теперь его родни.

И сидел думал у себя в тереме любимец царский Алексей Адашев, пытаясь угадать сердцем и светлым разумом своим волю Божию: что уготовила судьба России? И как будут править ею Захарьины: как алчные временщики, пользуясь недолгим счастием своим, либо по совести и по законам и обычаям древним её?

И сидел щурился, и жёг до утра свечу в тесной комнатеночке своей благовещенский протопоп Сильвестр, и думал одну и ту же думу, что сопровождала его всю жизнь, от дней младенческих и до седых волос: почему люди не хотят знать истинной выгоды своей? Почему, чуть что, хватаются они за топор, а не могут уладить всё между собой миром? И что тому причиною: провидение Божие, или греховная, не подвластная никому природа человека, или то одна лишь глупость и темнота его?

А утром пронеслась по Москве новая весть: выздоровел царь! Сказывали люди: уже и митрополит приехал со всем своим причтом соборовать его, и уже одеревенели и синеть стали его члены, и глаза остановились. Ан вдруг содрогнулся он, государь, последней судорогой, и вскрикнул, и вскинулся в постели своей — и свершилось чудо великое! Открыл царь глаза и улыбнулся, и потёк по челу его обильный пот, и отпустила его горячка смертная. А через час уже сидел он, государь, в подушках, и милостиво беседовал с женой и сродственниками своими, и велел лекарства все и снадобья разные от себя убрать, а принести ему сбитню горячего, а испив, велел он звать к себе всех ближних своих людей и сам им об исцелении своём чудесном и о милости Божией к нему, государю великому, сказывал, и велел им о чуде том и исцелении своём нечаемом провозгласить по всей Москве.

Долго потом толковала Москва про чудесное то выздоровление! И немало было пересудов и сомнений и среди бояр, и среди простого всенародства московского: а и вправду ли болен был царь? И что то было: истинно ли явил Господь ему неизречённую милость Свою, или то было одно притворство его от начала и до конца, дабы испытать людей своих?

Но как бы там ни было, а уже на другой день собрал государь ближнюю думу свою у себя в Верху и беседовал с боярами, и митрополит к нему ездил, и вечерню в Благовещенском соборе царь отстоял, и молился там, и поклоны клал до земли. Только уж больно бледен и худ был он, государь великий, и нос у него обострился более обычного, да ступал царь не так чтобы твёрдо, всё время опираясь на плечо кого-нибудь из слуг своих. А так что ж: и взгляд его был весел, и смеялся, и веселился он, коли было ему что смешно, и к людям своим был милостив, и не попрекнул никого из мятежных чиноначальников своих никаким недобрым словом, будто и не помнил он, государь великий, из вчерашнего ничего.

А вскорости повелел он, самодержец российский, брату своему, князю Владимиру Андреевичу, поставить для себя палаты каменные в Кремле, о чём Старицкий князь давно ему челом бил, а князю Ивану Шуйскому поручил все дела по Разрядному приказу, а окольничему своему Фёдору Адашеву даровал достоинство боярское ради многих его трудов и заслуг пред державою Российскою. И всё то сильно было в радость и успокоение вельможеству московскому: знать, не держит царь у себя на сердце никакого зла против слуг своих и казням на Москве не быть.

И к духовному отцу своему, протопопу благовещенскому Сильвестру, царь не переменился: как ходил поп к нему, государю великому, во всякое время, так и продолжал ходить. И, как и прежде, сидели они с ним вдвоём в царской опочивальне далеко за полночь и беседовали и о мирских, и о духовных делах, и про людей своих царь советовался с ним: кого возвысить, кого с глаз своих убрать долой, и кто годится к какому делу, а кто нет, и кого куда послать, и кому что сказать. И как ни пытался благовещенский протопоп ухватить какой-нибудь признак перемены в отношении царя к себе, ничего не слышало чуткое ухо его: как был всегда царь приветлив и добр, встречая духовного наставника своего, так и остался таким. Ну, разве что про дела свои семейные реже стал говорить да, бывало, замолкал иногда надолго, будто и вовсе забыв о присутствии его. Что ж, и этому удивляться было не след: знать, в возраст стал входить царь. А известно, чем старше делается человек, тем о большем он молчит.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: