А снаружи шатра уже трещали костры, и слышалось конское ржание, и перекликались между собой часовые. И дразнящий запах густого кулеша из походных котлов уже растекался окрест, по низким, затянутым седым туманом лугам. А над всем над этим стояла ночь.

Так вот они, «страшила те детские», о чём столь долго и упрямо толковал ему, царю московскому, Сильвестр! Не там, не за порогом земным, не в геенне огненной и не в котлах, кипящих смолой, они, а здесь: на сонном лугу, возле тихо журчащей во тьме воды, под мирными ночными звёздами, покойно мерцающими в вышине… Был Димитрий! Был сын, наследник царству Российскому, плоть от плоти и кровь от крови его. И было счастье в доме его царском, и была любовь, и надежда, и вера в то, что нет пред ним, властелином державным, преград земных и ничто, никакая сила смертная не может его остановить.

«Так за что же, о Господи? — терзался царь. — За что? За что кара Твоя мне, помазаннику и наместнику Твоему в вертограде Твоём? Чем прогневил я Тебя? И как понять, как угадать мне промысел Твой?… А может, то не Ты? А дьявольский сговор тех, кто не подвластен даже и Тебе? Злых волхвов, и карлов, и ведьм, и чародеев дерзостных, околдовавших и погубивших сына моего? А причина всему кто? Неужто… Неужто он?! Уж больно всё складно получается у него: послушался его — удача, не послушался — беда… Нет, нет, чур меня! Прочь! Разум мой мутится, и сил больше нет моих… Прочь! Прочь! Ибо если так оно — я погиб…»

В начале июля царь и царица его вернулись в Москву. А спустя немногое время повелел он, самодержец российский, думным людям своим составить новое его царское завещание. И в том завещании объявил государь великий князя Владимира Андреевича Стариикого в случае его, государя великого, смерти правителем державы Российской и опекуном детей своих. А буде Господь не пошлёт ему, государю великому, новых наследников мужеского пола или заберёт их Господь к себе в малолетство их, то быть ему, князю Владимиру Андреевичу, наследником трона российского. А с него повелел государь взять заповедь быть верным совести и долгу своему, и не знать ни мести, ни пристрастия в делах государственных, и оные не вершить без совета и ведома государыни царицы Анастасии Романовны, и светлейшего митрополита, и синклита боярского, и всех верховных думных чинов.

Глава IX ДОНОС

Но недаром же говорится: жалует царь, да не жалует псарь!

Казалось бы, всего достиг скромный протопоп Благовещенского собора Сильвестр. Ничто не вершилось на просторах российских без ведома и согласия его, и слово его отеческое во всех делах государственных было всё равно что закон. Благословит поп — значит, быть по сему, а заупрямится, станет возражать, значит, придётся то дело отложить, а то и вовсе о нём забыть. Ибо ни царь, ни дума боярская, ни приказное какое начальство, коли поп против, поперёк его не пойдут, проси их не проси.

И на самом Верху, и на местах в наместничествах и волостях, и по избам приказным — везде сидели его, Сильвестра, люди. А коли и было, что не прямо, не с его совета назначал царь кого, значит, то скорее всего были люди ближнего друга попа Алексея Адашева, правившего землёю Российской с ним, как тогда говорили, заодин.

А ещё важнее было, что и у постели царя, в Избранной Раде его, где обычно решались все великие дела, мало что не все ближние люди государевы были его, Сильвестра, единомышленники: и Макарий- митрополит, и князь Александр Горбатый-Шуйский, князь Андрей Курбский, и князь Дмитрий Курлятев, и боярин Михаила Морозов, и, само собой, Алексей Адашев, коего уже именовали многие иностранные вельможи в письмах своих не иначе как «канцлером Русской земли». Одни лишь бояре Захарьины, братья царицыны, и были его, попа, прямыми супротивниками. Но после несчастной гибели царевича Димитрия никто из них не смел худого слова сказать против него, страшась прогневить царя.

И дивилась Москва, дивились и лучшие люди, и чёрный народ московский: чем взял поп? Каким чародейством, какою тайною достиг он значения своего? И кто помогает ему — провидение Божие или Дух зла, — что он в такую силу вошёл?

Чем взял? А работою тяжкою взял поп, да умой своим обширным, да знанием человеческих сердец. А ещё взял хитростью, и кротостью, и щедростью своею, и состраданием к ближнему, и готовностью денно и нощно служить людям, нимало не заботясь о признании и благодарности в ответ. А ещё взял он всегдашним попечением своим о благоденствии державы Российской, и о тишине в народах её, и о вечной славе церкви Христовой. И ещё, наверное, тем, что никогда поп ничего для себя не просил — ни у царя, ни у других из сильных мира сего.

Всё вроде бы предусмотрел благовещенский протопоп. Везде соломки подстелил, всех опутал, всех прибрал к рукам: кого словом участливым, кого подарком, кому место по достоинству и заслугам его нашёл, а кого и от гнева царского заслонил, от опалы уберёг. Да добро бы только безвинных, а иной раз и по вине, кого, кабы не он, казнь ждала позорная либо монастырь. Но как ни хитёр и изворотлив был поп, как ни осторожничал он, а не оберёгся и он коварства и злобы людской. Мир велик! И нет в нём конца и краю ни добру, ни зависти человеческой, она же мать всех пороков и всякого греха.

Уже давно стал примечать Сильвестр, что избегает его дьяк Посольского приказа Иван Михайлович Висковатый, нос воротит от него. А если и доведётся где столкнуться им лицо к лицу, то и простого поклона от него не дождёшься, так и пройдёт мимо, будто и не видя перед собой никого.

Осанист и горделив был дьяк Иван Михайлович, а многие говорили — и спесив не по заслугам и достоинству своему. И послы иноземные не раз на него жаловались: коли попросишь его о встрече, раньше месяца и не примет никого, о каких бы важных делах ни шла речь. А уж про учёность свою мнил дьяк так, будто и не было на Москве никаких других книжных людей, кроме него: слова не скажет попросту, всё по Писанию, да по книгам греческим, да так витиевато, что, пока поймёшь, куда он гнёт, семь потов сойдёт.

Приметить-то поп приметил. Да то ли поленился озаботиться той неприязнью как следует, то ли просто махнул на него, дьяка, рукой по снисходительности своей: что ж, не люб он ему, значит, не люб, на всех ведь не угодишь. Не велика птица дьяк! Воротишь нос — ну, и Христос с тобой. Проживём и без тебя… Одним словом, не предпринял поп на этот раз, вопреки обычаю своему, никаких шагов, чтобы перетянуть на свою сторону того спесивого дьяка. А оказалось — зря!

Надо бы — ах, надо бы! — было ему, Сильвестру, насторожиться ещё тогда, два года назад, когда впервые случилась у них с дьяком размолвка в день торжественного молебна по случаю завершения новой росписи собора Благовещения в Кремле. И не только всю роспись обновили тогда в соборе под его, Сильвестра, наблюдением, но и водрузили недалеко от царского места дивной красоты икону Божьей Матери с младенцем Христом. А написали ту икону по просьбе Сильвестра двое псковских мастеров, отец и сын, давние знакомцы его. И вот из-за этой-то иконы и вышел у него с дьяком Иваном Михайловичем спор.

— То не икона, отец Сильвестр, — сказал тогда, хмурясь и не глядя на него, дьяк. — То парсуна, сиречь изделие светское,[55] а не Божественное. И не место ей здесь… Беса тешишь, святой отец! Плоть человеческую разжигаешь… Один лишь соблазн пастве твоей от неё. А на тебе грех!

— Да что с тобой, Иван Михайлович? Али с утра не с той ноги встал? Перекрестись! Где ты видишь соблазн? Не соблазн — одна лишь любовь материнская к миру сему заблудшему… К человекам страждущим, вечной правды взыскующим…

— Не по-нашему написано, отец Сильвестр! То не древлее наше православное письмо. То католическое ухищрение! Видел я такие парсуны у иноземных послов… Тьфу, изыди, Сатана! Один разврат, да девки голые, да младенцы толстомясые. Не Дух святой, а одна лишь плоть греховная в них… И не смирение то пред Богом, а мятеж!

— Строг ты больно, Иван Михайлович… Строг, дьяче, и несправедлив… Богомазы те, что исполнили свою икону, — святого жития люди. Оба молчальники, оба монахи Печерского монастыря… А письмо их не иноземное! Оно наше письмо. От Андрея Рублёва преподобного идущее, да от Феофана Грека, да от Дионисия великого…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: