И трёх дней не прошло, как начался тот розыск тайный, а уже у начальника государевых тайных дел боярина Василия Михайловича Захарьина лежала на столе большая кипа густо исписанных листов с добытыми в Пытошной избе показаниями московских купцов. И говорилось в тех листах, что многие преступные посулы, многие богатые дары и подношения были взяты и благовещенским протопопом, и постельничим царским Алексеем Адашевым ради их заступничества за ливонский интерес. И не только про измену и лихоимство двух первых людей в государстве Российском поведали в муках своих московские купцы: оказалось, по показаниям их, что и вся Избранная Рада царя давно уже была на содержании ливонском — и Курлятев-князь, и князь Горбатый-Шуйский, и князь Андрей Курбский, и боярин Михаила Морозов, и иные ближние к царю люди. Одного лишь Макария- митрополита и пощадил тот розыск, да и то, видно, потому, что уж больно дряхл стал. старец сей благочестивый и давно уж старался он не вникать ни в большие, ни в малые государственные дела, сторонясь в преддверии жизни вечной всяческой мирской суеты.

Получил эти показания государь от шурина своего — и закручинился в сердце своём, и затосковал, не зная, как ему быть. Конечно, не мог он, государь великий, поверить, что и бессребреник-поп, и Адашев, вознесённый им из ничтожества, и славные воеводы его, столь многий крови своей пролившие ради величия державы Российской, были всего лишь подлыми изменниками, притаившимися до поры до времени в ночи. Но и отмахнуться так просто от тех листов, что принесли ему из Пытошной избы, царь не мог. Василий Михайлович был не мальчик и дело своё знал. А рассуждал он так: пусть и не сразу заговорят эти листы в полный голос, и не сразу ближние люди государевы, и дума, я синклит церковный прознают про них. А всё же рано или поздно быть разбору, да розыску, да очным ставкам, и без того листы эти не разодрать и дело то не закрыть. Не сейчас — так потом! Пусть себе лежат; Может, полежат — ещё страшнее будет царский гнев на недругов своих.

А ещё чуял многоумный Василий Михайлович каким-то верхним своим чутьём, что если уж не наступил, то вот-вот наступит тот миг, когда нужно будет лишь, лёгкое усилие, лишь самый малый нажим со стороны, чтобы переломить все колебания царя. Время пришло — вот в чём всё дело! Созрел плод. И нужно лишь слегка тряхнуть древо сие, чтобы сам свалился он на землю. Устал самодержец российский ходить в узде! Устал оглядываться на суровых и требовательных советников своих при каждом своём шаге. А раз так, ничто уже спасти их не могло.

Но не скоро бы сбыться козням его, начальника государевых тайных дел, кабы не новое горе, обрушившееся на царскую семью, — внезапное обострение болезни царицы после поездки её с царём на богомолье в Можайск. Съездили они по первому снегу, когда ещё и зима толком не легла, поклонились святым местам, а обратно Анастасию Романовну привезли считай что уже на руках. И больше она, страдалица, так потом и не поправилась, так почти и не вставала с постели до самого своего конца.

Ах, сколько раз, бывало, говорил благовещенский поп царю, чтобы перестал таскать повсюду за собой государыню царицу, ради некрепкого здоровья и душевной впечатлительности её. По снегам, по ухабам, да в лютые холода, да по чужим углам, где ни голову толком не преклонить, ни еды как следует не сготовить, ни чистоту телесную не соблюсти… Тут иному и крепкому мужчине не выдержать, а каково же слабому женскому естеству? Во всём должно меру знать! И говорил поп царю и умолял его, а бывало, что и грозил ему несчастьями и карами Небесными, не видя иного способа унять неуместную истовость его. Было такое! Было. Да, видно, попусту старался поп. Ибо сказано в Писании: «Каждому своё». И чему быть по воле Божьей, тому не миновать, и что написано кому на роду — молись не молись, а так тому и быть.

Долго, до самой своей смерти, помнил царь потом ту глухую зимнюю ночь, когда впервые понял он, властелин державный, что не удержать ему больше царицу свою благоверную, Богом ему данную, подле себя и что надежд никаких на её выздоровление нет. Помнил он, как разбудил его кто-то из комнатных слуг посреди ночи, как торопливо совал он руки в рукава своего атласного халата и как руки не слушались его, как, ловя ногою на ходу то одну, то другую спадающую туфлю, бежал он по переходу в опочивальню царицы, и как метался впереди него слабый свет свечи, и как бежали ему вослед зловещие тени по побелённым известью дворцовым стенам, и как обняла и молча перекрестила его перед дверью опочивальни старая кормилица жены его, и как увидел он на подушке бледное, словно мел, лицо царицы, и её задыхающийся рот, и её большие, блестящие от ужаса и боли глаза. Помнил он и то, как повалился на колени у изголовья постели, как схватил безвольную, будто плеть, руку жены своей и как вздрогнул он, ощутив губами могильный холод, исходивший от этой руки.

— Иван, прости меня… Ухожу… — еле слышно прошептала царица, когда он решился наконец поднять на неё глаза. — Я буду там Бога молить и Владычицу вашу Матерь Божию за царство твоё и за тебя… Я любила тебя, Иван… И буду любить вечно, как поклялась тогда Богу и тебе пред алтарём… А ты обещай только помнить обо мне. И на могилу мою иногда приходи… И ещё детей наших береги, Иван, в них надежда моя на счастье твоё… А вдовцом долго не живи. Возьми себе жену послушную, работящую. И чтоб любила тебя. Мне так спокойнее будет там, на Небесах. И за тебя, Иван, и за царство твоё…

— Что ты, что ты, Настенька! Не плачь, всё пройдёт… Всё пройдёт, и ты будешь жить. Я знаю… Мы вместе будем жить! Мы ещё с тобой к Троице пойдём пешком по весне. И на тройках будем кататься, и в горелки играть. И дети ещё у нас с тобой будут… — бормотал почти потерявший от горя рассудок царь, гладя дрожащею рукою впалые, тоже, как казалось ему, уже начавшие холодеть скулы её и виски.

— Нет, Иван. Я скоро умру. Я знаю, мне уже не встать… Береги себя, Иван! Не пей много, прошу тебя. И на пирах до утра не сиди. Не выдержишь ты так долго… У тебя ведь тоже здоровье слабое. Это дружки-приятели твои не знают. А я-то знаю… И ещё об одном я тебя молю, Иван. Молю на пороге смерти моей… Молчала я всё про то, крепилась, думала — не дело жены мужа учить. А сейчас скажу! Сейчас я право имею сказать… Заклинаю тебя, Иван, смертию своею заклинаю: прогони попа, прогони всех подручников его! И Адашева тоже прогони… Пригрел ты не змею, а целый клубок ядовитых змей у себя на груди… Меня они колдовством, да чернокнижием, да вероломством своим уже извели. А скоро наступит и твой черёд… Молю тебя, Иван, молю ради детей наших беззащитных-прогони их! Не добро от них, а только зло… Иуда поп! Предал тебя за тридцать сребреников… Никому я здесь не верю, Иван! Только братьям своим и верю. И ты им верь — они тебя не предадут…

Ночь прошла, а к утру государыне царице стало лучше. Но хотя и на сей раз отступила болезнь её, много нового для себя узнала Москва на следующий день! Без совета с думою, по внезапному великого государя указу, были посланы князь Андрей Курбский и боярин Михайло Морозов в Ливонию, в войска — князь в большие воеводы, а боярин по пушечному и пищальному делу, коего дела был он великий знаток и в казанскую осаду за то почётом и громкой славою себя покрыл. А князю Горбатому-Шуйскому вышло повеление ехать не мешкая в Казань, где опять волновалась луговая черемиса,[69] а арские люди, в который раз нарушив изменным обычаем крестное целование, вновь побили многих государевых воинских людей и разбежались по лесам. А князя Дмитрия Курлятева в тот же день послал государь в Новгород и Псков припас воинский готовить и новую подушную подать на дорожное строительство и с лучших, и с чёрных людей собрать, а где случатся недоимки какие старые, то недоимки те без волокиты и нималого послабления взыскать и в государеву казну прислать.

И была Избранная Рада-и нет её! Остались от прежних советчиков царских возле него только поп благовещенский Сильвестр да постельничий Алексей Адашев. Но и малому ребёнку было теперь ясно, что отныне и их дни тоже сочтены.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: