Ещё служил поп службы в Благовещенье, а только невесть откуда появился новый пудовый замок на дверях собора, и ключи от того замка были уже у духовника царского Андрея, а не у него. Ещё низко кланялась попу, едва завидя его, стража дворцовая, но уже бывало, что и целыми днями сидел он на своей скамеечке в углу в верхних покоях царских, ловя на себе насмешливые взгляды ближних государевых слуг и дожидаясь, пока вызовут, да никто его не звал.

Ещё, как и прежде, принимал канцлер российский Адашев иноземных послов и гонцов с вестями, и челобитные на государево имя в Челобитной избе разбирал, и Степенную книгу о деяниях великих князей и царей московских по велению царя с усердием и великим прилежанием писал. Но уже не он, а другие, мимо него, докладывали большие и малые государские дела в думе. А бывало и так, что и на сами сидения думные его теперь забывали звать, оправдываясь потом, что-де искали его повсюду, искали, да не нашли.

Всё чаще просиживал теперь благовещенский поп в одиночестве у себя, в комнатеночке своей, ночи напролёт без сна. Но не читал он ничего, не писал, а лишь смотрел прямо перед собой в слюдяное окошечко, в ночную тьму, да изредка вздыхал, снимая пальцами нагар с медленно оплывающей свечи.

Пусто стало в доме его! Жена его год назад умерла горячкою, почти что в одночасье, едва лишь успев проститься с ним да благословить его до новой встречи там, в Небесах, в жизни вечной. А сыну Анфиму доверил государь место дьяка в Смоленске да вдобавок ещё и торговать ему милостиво разрешил, и теперь и сын, и красавица невестка, и внуки его малые все были там.

О многом передумал в эти ночи благовещенский протопоп, беспрестанно вопрошая совесть свою и ища ответа на сомнения, что всё ещё мучили его. В чём долг его ныне по Бозе и перед людьми, пред душами их, страждущими и алчущими Света, их же доверил блюсти ему Господь? Он проиграл — это было очевидно и для него, и для других. Но что он должен делать теперь? Бороться, сопротивляться, использовать всё ещё немалую силу свою, чтобы попытаться оттолкнуть царя от нового, страшного его окружения, что ввергло и его, самодержца российского, и державу его в погибель? Или смириться и махнуть на всё рукой?

«Неповинен я, Господи, ни в нынешних бедах Русской земли, ни в грядущих несчастиях её! — шептал протопоп. — И не на мне эта кровь, что опять полилась в ней рекой… Я пытался, Господи! Я делал, что мог. Но силы были неравны! И, знать, не мне, убогому, дано было одолеть Врага рода человеческого и сонмы дьяволов его, что опять слетелись отовсюду терзать и мучить люди Твоя. Не я власть, о Господи! Не я, а царь — та власть, что послана им Тобою, ей же, по слову Твоему, подчинися без ропота и стенаний всякий человек…»

Бороться? Исход этой борьбы заранее известен: в лучшем случае чаша с ядом или кинжал под сердце где-нибудь в глухом московском переулке, а в худшем — плаха и топор. И не надо обольщаться: зная нравы московских властителей, жизнь ему теперь отмерена хорошо если в месяцах, а то, может быть, уже и в днях… Пойти на крест? По собственной воле? Дескать, Господь наш претерпел муки смертные ради людей на кресте, а ты, служитель церкви Его, пастырь и сберегатель душ человеческих? Что же ты?… «Я? А что я? — тосковал поп. — Кто хоть один на всех необъятных просторах российских услышит мой жалкий стон, когда голова моя скатится с плахи на помост? Кто хоть на миг задумается: за что, ради какой такой смертной нужды подставил я её под топор? Никто не услышит, никто не задумается! Лишь усмехнётся какой прохожий человек кривою усмешкою да сплюнет под ноги себе: дескать, ещё одним блаженным дураком на свете стало меньше, чего его жалеть? И меньше всех жалеть и думать о том будет царь…»

Ах, видит, видит он, смиренный служитель церкви Христовой, всю глубину той бездны, что разверзлась ныне пред народом русским и его царём! Проиграет царь эту безумную войну. Не выдержит он борьбы на две стороны — против всей силы, всей науки европейской и против диких крымских орд. И будет злобствовать царь, и будет винить он во всём нерадивый и непослушный свой народ. И чем больше будут утраты и поражения его, тем злее и яростнее будет тот зверь, что с малолетства живёт в его сердце и лишь ждёт часа своего, чтобы вырваться на волю и броситься на людей. И будет кровь, и будут казни великие на Руси! И изойдёт кровавыми слезами русский человек, и растерзают беспомощную и беззащитную державу Российскую враги её на куски… Видит, видит всё это поп! Видит, но не дано ему силы все это остановить.

«Господи! Царю Небесный! — молился протопоп. — Прости меня, как простил Ты в милосердии Своём прокуратора Иудеи римлянина Понтия Пилата. Неповинен был он ни в жизни, ни в смерти Спасителя, а повинен был лишь в том, что был он слабый человек, как и любой из нас… Не мне, убогому, остановить гибель державы Российской. И не мне спасти царя её от когтей дьяволовых… Что я могу, Господи? И зачем нужна Тебе моя без времени смерть? Позволь мне уйти от греха и затвориться от мира сего безумного! Может, молитва моя смиренная к Тебе будет больше угодна Небу, чем все смешные и жалкие попытки мои изменить что-либо здесь, на земле. Ибо воистину, Господи, стал я уже смешон сам себе, возомнив в гордыне своей, что могу я изменить людей… Не дано мне знать промысел Твой Вседержитель! И, наверное, сам того не сознавая, пошёл я, жалкий безумец, против воли Твоей. Ужасаюсь я, Господи, столь великого греха и молю Тебя: позволь мне уйти от мира и не быть у Тебя на пути…»

Кончилась зима. Сошёл снег на улицах, вспух и почернел уже просевший кое-где лёд на Москве-реке, а потом с гулом и грохотом сдвинулся с места и пошёл к Каспию, унося прочь на себе весь хлам и мусор зимы. Стали подсыхать лужи и грязь на дорогах, прошла Пасха, на яблонях в усадьбах и садах московских распустился первый цвет… А Сильвестр всё колебался, всё вздыхал, не решаясь идти к царю и просить, чтобы отпустил он его, венценосец державный, с миром в монастырь.

А когда, уже в мае, наконец решился поп, то, к вящему удивлению своему встретил не упрёки, не гнев, а лишь отсутствующий взгляд царя да равнодушный кивок головы.

— Что ж, отче… Иди. Куда пойдёшь?

— В Кириллов монастырь, государь. На Белоозеро.

— А… Место тихое, уединённое. Бывал и я там… Иди, отче Сильвестр. Грехи свои отмаливай да Бога моли за нас. А писаний никаких своих там не пиши. То мой тебе царский указ…

Светло и просторно в прозрачной чистоте своей майское небо над Россией! Тихо светит ласковое, только что вставшее солнце на поля её и луга, и хранят ещё торжественное ночное молчание вековые леса вдоль её дорог, и приятно холодит натруженные, одеревеневшие за ночь босые ступни путника лёгкая дорожная пыль, прибитая росой… Свободен! Наконец-то свободен, Господи! Свободен жить и свободен умереть, свободен идти и свободен прилечь на пригорочке, у ближайшей сосны, и жевать травинку, и смотреть на мир, свободен молиться Богу и свободен, не опасаясь ничего, постучаться в окно любой приглянувшейся по дороге избушки и именем Христовым попроситься на ночлег.

Долог путь от Москвы до Белоозера пешему человеку! И кабы не щедрость, не забота людская, самому ему, Сильвестру, на своём пропитании в такую даль бы не дойти. В тряпице за поясом у него всего две серебряные деньги, а в котомочке за спиной лишь другая пара лаптей, да онучи про запас, да мешочек с солью, да огниво и трут. Да ещё несёт он за спиною икону Пресвятой Девы Марии, снятую им тайком со стены храма Благовещенья, откуда изгнан он был гонителями своими. И отныне разлучить его с этой иконою может одна лишь смерть.

Идёт, бредёт бывший благовещенский протопоп по дорогам лесным, по полям и оврагам, от жилья к жилью. И поют ему птицы небесные, и развевает лёгкий майский ветерок его седые волосы, и играет с его бородой, и холодит его разгорячённый лоб. И душа его изнемогает от счастья, от восторга дивного и прежде ему неведомого пред Божьим миром, и не жаль ему больше в этой жизни ничего, ибо избавил его Господь от всякой скверны житейской и приблизил его к Свету. И если остановится он у родничка лесного, то испьет студёной водицы и вновь возблагодарит Господа за неизречённую милость Его. А если заяц перебежит дорогу, то и ему подмигнёт он, как брату: дескать, скачи, косой, радуйся жизни и ты, творение Божие, пока жив. А если услышит он в поле над головой, как заливается жаворонок, и ухватят его слабеющие глаза эту точечку, еле видимую в небе, то и птаху ту вольную благословит поп и возрадуется ей… Ах, идти бы так и идти, и прийти на край света, и умереть там, и, очнувшись в жизни вечной, постучаться в Небесные врата, и сказать лишь одно слово, слово заветное, что звучало, и звало, и силилось вырваться из сердца его всю жизнь: «Господи! Это я…» Что ждёт его, изгнанника, там впереди, за стенами Кириллова монастыря? Кто знает! И там люди, и там жизнь. И там Добро и Зло идут рядом, рука об руку, как и везде на этом свете. Но келья своя у него там будет, и кусок хлеба будет, и книги Божественные читать ему никем не запрещено. А найдёт ли он там истину или и там её не найдёт, как не нашёл в миру, — кто ж ему может что сказать про то? А может, её и вообще нет, этой истины, что ищут люди и что искал и он всю свою жизнь? А есть лишь одно: Он, Всевидящий, и ты?…А в это же самое время по дороге на Ржев и Великие Луки катил, колыхаясь на ухабах и утопая в пыли, возок, сопровождаемый государевой конной стражей. А в том возке, привалившись в угол, дремал, и просыпался, и вновь дремал, покоряясь дорожной скуке, бывший постельничий царский окольничий Алексей Адашев. Дошёл наконец черёд и до него! И его судьбою распорядился царь. По государеву указу, бывший начальник Челобитной избы и канцлер державы Российской был послан третьим воеводой в Большой полк, осаждавший крепость Феллин, где заперся со своими дворянами и отрядом наёмных немецких рейтаров старый магистр ливонский Фирстенберг.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: