Но не один отправился опальный канцлер в свою ссылку. На почтительном расстоянии от него бежала другая тройка лошадей, легко увлекая за собой просторную скрипучую колымагу со множеством узлов и сундуков, закреплённых сверху её, на крыше. И отнюдь не жена Адашева, не сын и не двадцатилетняя дочь его ехали в той колымаге. А ехала в ней с пятью малолетними сыновьями своими молодая полька-вдова, именем Мария-Магдалина, известная многим на Москве не только красотою, но и добронравием, и строгостью жизни, а более всего — воистину чудотворными знаниями своими в болезнях и хворостях людских. А лечила она их разными целебными травами, да питьём, да заговорами, да молитвами, известными лишь ей одной. А была та вдова ещё до замужества своего крещена в православную веру и с тех пор блюла себя в верности заветам Христовым, и постилась, и священство почитала, и красоту свою дивную от нескромного взора людского берегла.
Сколько раз потом благословлял Адашев в сердце своём тот миг, когда по совету кого-то из добрых приятелей его пришёл он года два назад к этой вдове с просьбой: помочь, если может, страдальцам, что жили у него на подворье в строеньице том незаметном. Помочь-то она помогла, и очевидное, хотя и несильное, облегчение наступило у многих из них от мазей и заговоров её… А только увидели они друг друга с Марией в ту самую первую их встречу — и как будто громом поразил их обоих Господь! Забилось сердце у сурового правителя государства Московского, задохнулся он от волнения, внезапно нахлынувшего на него, и подкосились ноги у Марии Магдалины, и поняли они, что никакой силе на земле отныне их друг от друга не оторвать.
И был между ними грех. И был тот грех и мукою, и отрадою, и счастьем им обоим. И не раз просыпались они в объятиях друг друга в слезах, очнувшись от тяжких видений своих ночных, что грозили им проклятием и погибелью в жизни вечной за преступное блаженство их. Но ещё теснее прижимались они тогда друг к другу, и осушал он губами своими слёзы у неё на ресницах, и тянула рука её его к себе. И опять уносила их страсть в иной мир, где никого не было, кроме них, а были только они, и горе их, и их любовь…
Невелик был прок от бывшего канцлера и постельничего царского в ратном деле! Давно отвык он за бумагами да за долгими сидениями у государя в думе от пороха и крови. И хотя не раз, тяготясь ненужностью своею, порывался он сам вести войска московские на крепостные стены, начальник его, боярин Иван Фёдорович Мстиславский, ему то неизменно запрещал и из шатра своего не выпускал.
Но зато если надо было кого послать туда, где не сила была нужна и не отвага, а ум и терпение, и знание людских сердец, то посылали всегда Адашева. И немало неприступных ливонских городов и рыцарских замков взял он в тот славный поход одной лишь прямотою своею, да умением держать слово, да состраданием к печалям и нуждам тех, кто не повинен был ни в чём, кроме несчастья своего горького родиться на белый свет в сию годину бедствий и невзгод народных.
А когда полки московские взяли наконец Феллин и пленили доблестного старого магистра и отослали его со всеми бывшими при нём людьми к государю в Москву, само собою вышло так, что никого другого, кроме Адашева, и не нашлось, кого можно было бы назначить комендантом только что завоёванной крепости. Ибо лишь ему и верили местные жители, а кроме него, не верили они никому.
Уже одно то, что не в крепости, не под защитой её высоких стен поселился новый комендант, а в городе, в простом купеческом доме, на ратушной площади, сильно расположило к нему население и Феллина, и других окрестных городков. Двери этого дома в любую пору были открыты для всякого, кому нужен был комендант. И с утра до вечера в канцелярии Адашева, разместившейся на нижнем этаже дома, в амбаре, толпились местные домовладельцы, городские чиновники, торговцы, крестьяне из ближайших деревень — словом, все, кому от русских воинских людей вышла какая обида и кто надеялся получить от московского наместника скорый и справедливый суд. И не один почтенный бюргер, доведённый до отчаяния обрушившимися на него убытками и разорением, ушёл от нового коменданта успокоенный и обнадёженный в горестях своих, держа в руках расписку с обязательством в кратчайшие сроки и сполна уплатить из государевой казны за всё, что было реквизировано у него московскими ратными людьми. А уж если мародёрство где случалось открытое, или, не дай Бог, смертоубийство, или снасильничали где наши люди, обидели у какого мирного обывателя жену или девицу непорочную обесчестили — то и вовсе тогда пощады от него, от Адашева, не жди.
Но не только потому поселился Адашев не в крепости, а на ратушной площади, чтобы быть в любое время доступным для жителей этого города. А ещё и потому, что на другой стороне площади, в таком же купеческом доме, поселилась со своими детьми верная подруга его Мария-Магдалина. И чтобы быть у неё, не надо было ему теперь никому ничего объяснять, ничего предпринимать, а надо было просто пересечь уложенную брусчаткой мостовую и дёрнуть за тяжёлое медное кольцо, что висело в доме её на двери. И не раз, и не два на дню дёргал он за то кольцо а когда наступала ночь и площадь перед домом его пустела, эта дверь, щёлкнув засовом, затворялась за ним до самого утра.
Душным, знойным было то лето в Ливонии! Ни дни, ни ночи не приносили облегчения. И даже в августе они не могли спать с закрытыми ставнями, а спали, распахнув их настежь и сбросив с себя на пол пуховую перину, коей радушный хозяин этого дома снабдил свою незваную гостью ради уважения к могущественному её покровителю.
Но не эта изматывающая жара лишала их сна. И не мёртвая тишина под их открытыми окнами, не боязнь быть услышанными хозяевами за стеной заставляла их понижать голоса свои до еле слышимого шёпота. И не стоустой молвы, не осуждения людского страшились они, когда всё теснее прижимались друг к другу, будто пытаясь укрыть и защитить друг друга от беды. А страшились они того огромного, неведомого, что надвигалось на них обоих из тьмы ночи, и нависало над ними, и грозило им, и звало их к себе. И имя тому неведомому было — смерть.
— Беги, Алёшенька! Беги, пока не поздно… — шептала она, гладя его по ещё густым, ещё не тронутым сединою волосам. — одна ночь всего на коне, и тебя уже никому не достать. А из Риги — в Польшу! А там куда хочешь! Вся Европа знает Адашева. Везде за честь почтут принять и приютить тебя…
— А ты? А дети твои?
— А мы после… Мы к тебе потом приедем. Уляжется шум здесь, перестанут тебя искать — и мы тоже потихонечку снимемся. А всем вместе с тобой нам нельзя. Заметят! Сразу кто-нибудь донесёт, сразу погоню пошлют…
— Нет, Магда! Нет, сердце моё… Прожила ты полжизни в Москве, а не знаешь ты её. Да на другой же день, как хватятся меня, придут и к тебе! И уж никого не пощадят: ни тебя с детьми твоими малыми, ни жену мою в Москве, ни сына, ни дочь-невесту-никого!
И брата не пощадят, и сестру, и всю родню мою… Собаку дворовую и ту колом прибьют! Чтоб никому неповадно было бегать от грозного царя…
— А и так никого не пощадят, Лешек, Алёшенька ты мой… Никого из нас не пощадят! Теперь, если не убежим отсюда, всем нам от смерти не уйти. Сначала остуда царская, потом опала, а потом и смерть! И гадать и ворожить не надо, чтобы это знать… Так, может, хоть ты спасёшься? Ты нужнее Богу, чем мы все. От тебя много людям добра было и ещё много будет, коли будешь жить… А может, и нам повезёт, может, и мы ускользнём вслед за тобой… Ах, как хотела бы я жить рядом с тобой где-нибудь у нас, в Польше! Тихо жить, только тебя любить, а больше и не нужно ничего… Верую я во Христа, Сына Божьего, и в деяния святых угодников, и в иконы наши чудотворные! Верую, Господи… А всё-таки там у нас и люди помягче, и жизнь помягче, чем у вас здесь…
— А коли веруешь, то и перечить судьбе своей не след. Какой бы она ни была… Сердце моё обливается кровью, глядя на тебя, Магда, на безвинных деток твоих! И жаль мне вас, и жаль мне себя, и домашних моих жаль, а сделать я ничего не могу… Сказано в Писании: ни един волос не упадёт с головы человека без воли Божьей. А раз так, блюди, человече, лишь долг свой перед Ним, а в остальном положись во всём на Него. Ибо лишь один Он знает, зачем пришёл ты в мир и когда и куда ты из него уйдёшь… Обними меня покрепче, радость горькая моя! Прижмись ко мне… Кто знает, сколько нам осталось любить друг друга? Может, годы долгие, а может, и всего-то лишь эту ночь…