Да, вон они сидят в третьем ряду. Евгений Федорович как раз повернул голову, встретился глазами, поклонился чуть заметно. Лицо расстроенное. Вздохнул. Бровью повел — тяжелое, мол, зрелище!

Он-то понятно почему тут — учился в его школе Новиков. А Ирина Петровна? Ведь она завуч в младших классах.

Директор сидит справа от нее, а слева — незнакомый брюнет с проседью в волосах. Добротное пальто нараспашку, лицо сухое, тонкое, очень сдержанное, очень бледное. Трагическая складка около губ.

На похоронах всегда можно узнать, кто пришел просто из добрых чувств к покойному или его близким и для кого эта смерть — незаживающая рана. На суде — тоже.

Раньше еще, чем Светлана могла уловить мимолетные взгляды или промелькнувшее вдруг сходство, она поняла: отец Леонида.

Но почему Ирина Петровна так ласково и участливо кладет руку на его плечо? Они разглядывают какие-то бумаги. Потом Ирина Петровна встает и подходит к адвокату с бумагами в руках. Возвращается на свое место. Адвокат просит слова. Просит суд рассмотреть характеристику из школы.

Судьи рассматривают бумаги.

Что ж, видимо, очень хорошая характеристика и, видимо, директор школы испытывает некоторую неловкость, когда ее читают.

Где-то в извилинах памяти вдруг всплывает что-то похожее.

Весенний солнечный день. Экзамены в школе. Директор — в дверях своего кабинета. Ирина Петровна, поймав его на ходу (звонок уже заливается, нужно в класс!), с неожиданной горячностью просит о чем-то… На лице у Евгения Федоровича такое же вот выражение неловкости и чуточку брезгливой жалости.

Убедила она его: «Хорошо, хорошо, я поговорю с Петром Ильичом» (это физик был очень строгий в старших классах).

Еще вспомнился залитый солнцем школьный двор и белозубый девятиклассник, кричавший: «Ригалете-то что! Ему всюду зеленая улица! За хвостик тетенькин держался!»

— Позовите свидетельницу Новикову-мать.

Что-то почти беззвучное пробежало по комнате. Будто вздох.

Ирина Петровна опять с родственным участием дотронулась до плеча своего соседа.

Кто она ему? Сестра?.. Да, есть какое-то сходство, пожалуй. И даже большое сходство — в линии лба, подбородка… Так, значит, Леониду именно она — тетенька?

Вошла Новикова-мать. В зале стало так тихо, будто совсем пустой зал. Войдя, она смотрела только на сына и, кажется, хотела броситься к нему. Стоявший рядом милиционер сделал предостерегающее движение. Тогда встал отец Леонида, твердо и бережно взял ее под локоть и показал, куда нужно идти.

По сравнению с мужем, бывшим мужем своим, она старая-старая.

У сына дрогнуло что-то в лице, он отвел глаза и больше уже не смотрел на мать.

Она даже плохо понимала, о чем ее спрашивают.

— Уверяю вас, это ошибка! Это какое-то ужасное недоразумение!

— Скажите, ваш сын был откровенен с вами?

— Ну конечно же! Я всегда знала, что волнует его, что тревожит!

— А… его друзья или его знакомые, они часто собирались у вас?

— Собирались иногда. Ведь молодежь, нельзя не повеселиться!

— Вы присутствовали на этих вечеринках?

— Нет, я обычно уходила ночевать к моей приятельнице. Ленечка говорил, что мне так спокойнее будет. Он был всегда таким хорошим сыном!

Губы Леонида скривились в усмешке — не то жалости, не то презрения.

— А вам никогда не приходило в голову спросить, откуда сын берет деньги, чтобы покупать дорогие вещи? И вино?

— Вино? Я им покупала иногда к Новому году бутылку легкого вина. И ведь сын работал… никогда не могу запомнить, как называется это учреждение. Торг… мет…

Шурыгин вдруг громко засмеялся. Строгий взгляд судьи:

— Шурыгин!

Он встал.

— Выйдите из зала!

Он вышел.

Если бы учительницей была — ох, как бы ее слушались ребята!

— Вы плохо знали вашего сына!

Безжалостными кажутся слова судьи… а как же еще говорить? Если бы врачом — она бы хорошим хирургом была.

В Англии судьи и теперь еще надевают мантии; кажется, даже парики.

Мантии вспомнились, когда заговорил адвокат Новикова. Что-то было в его речи от этих мантий.

У него было лицо старого актера, горбоносое, с тяжелыми складками около рта.

Должно быть, адвокат все-таки при разборе таких серьезных дел необходим. Он знает все статьи закона. К тому же люди в большинстве своем говорить не умеют, тем более защищать себя.

Но если адвокат обращается к судьям, которые сидят без мантий, он должен говорить проще. Все эти жесты театральные, вся эта риторика…

— Граждане судьи! Как вам уже известно…

Да, им уже известно.

— Граждане судьи! Я не буду говорить о том…

И говорит, говорит именно о том…

Сидят три женщины за широким столом, слушают терпеливо и вежливо. И чувствуется, что каждая из них уже составила свое мнение и считает себя более беспристрастной, чем адвокат, поэтому ее не переубедишь.

Неловко даже как-то перед судьями за ненужные цветы адвокатского красноречия.

После речи адвоката объявили перерыв, до понедельника.

Когда спускались с лестницы, Костя спросил:

— Ты ведь не пойдешь в понедельник?

— Нет, не пойду.

Дом старый, лестница крутая, высокая, с каменными стертыми ступенями. Сколько человек должны были пройти вверх и вниз, вверх и вниз, чтобы оставить на камне такие глубокие впадины? И с какими мыслями они проходили?

В переулке стоит черный с красной полоской милицейский автомобиль. И несколько человек на тротуаре — ждут. Новикова там, еще кто-то…

Светлана потянула Константина за рукав:

— Пойдем, пойдем скорее!

Мимо прошел Толмачев, покосился на милицейскую машину, ускорил шаг. Весь он какой-то сутулый, будто ростом меньше стал. Оправдают, конечно, его. Жалкий мальчишка. Бывают люди, у которых собственного света нет — только отраженный. Вещи какие-то Новиков ему поручал продавать… Самому плохому его еще не научили. Жалко его, да? Новикова тоже готова была пожалеть! А что, если бы Новиков не один тогда пошел за Володей и Костей? Прихватил бы Толмачева или того страшного парня, ну, свидетеля, который говорил «бабы»? Или даже самого Жигана, дядю Васю?

— Светлана, да ты что?

Светлана вдруг заплакала, уткнувшись лицом Косте в плечо.

— Ничего, ничего, пойдем скорее домой! Пойдем, Костя!

…Дома ребята еще спали после обеда. Тихая комната. Две белые кроватки. Осеннее солнце косо заглядывает в окно. Проснулся Димок, сладко зевнул, сел на кроватке, тепленький, черноглазый… И Маринка зашевелилась, перевернулась на животик, голову подняла.

XXXI

Один ребенок — это очень много хлопот. Два ребенка — вдвое больше хлопот. Может быть, даже — хлопоты в квадрате?

Нет, это только кажется так. Иначе, что стало бы с многодетными матерями, с воспитательницами яслей и детских садов? Согласно такой примитивной математике, женщины этих профессий все поголовно были бы кандидатами в психиатрическую лечебницу. А ведь в большинстве своем именно они очень спокойные, уравновешенные и жизнерадостные люди.

И вот получается парадокс: хлопот с двумя детьми порою бывает даже меньше, чем с одним.

Ребенок единственный во многих, даже очень хороших семьях — царь и бог. А ведь от царей и от богов во все времена, у всех народов было очень много беспокойства. С появлением второго ребенка первенец снимает корону и перестает верить в свое божественное происхождение.

Двое ребят — это уже коллектив пускай совсем крошечных, но уже влияющих друг на друга людей и друг от друга зависимых.

И приданого-то дочке почти не покупали, не шили, и пеленают ее (в Димкины пеленки!) умелые, решительные руки. Маринка даже плачет меньше, чем плакал брат, лучше ест, лучше прибавляет в весе.

Кажется, что она уверенно идет по лыжне, проложенной братом, и что ей легче идти.

Димку, говоря объективно, все-таки разумно воспитывали, он не эгоист и тем более не эгоцентрик. Но «эго» свое, если бы он умел писать, пожалуй, даже хороший мальчик Димка писал бы, как англичане пишут свое «I» — с большой буквы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: