В пестром крошеве исканий, заблуждений, надежд в русской литературе школы, направления, кружки, как писал А. Толстой, «выскочили на ней в грибном изобилии»: «Еще до войны появились футуристы — красные мухоморы, посыпанные мышьяком. Их задача была героична: разворочать загнившее болото русского быта… Лезли чахоточные опенки, выродки упадничества, последыши с их волшебным принцем Игорем Северяниным. Выскочили плесенью, какая бывает на старых пнях, поэты, принципиально не желающие говорить на человеческом языке».
Ко всему подлинно талантливому в эту пору в изобилии липнут «спутники», готовые даже во внешности, в манере одеваться, вести себя, говорить (и уж потом — писать) подражать своему флагману. Так, вокруг «Большого Максима» — Максима Горького, властителя дум передовой России, сгустилось не просто созвездие, но целое облако сателлитов, из которого полыхали уже не молнии и громы, а по временам сочился мусорный ветер.1 Так, большого национального поэта А. Блока, страстного романтика и мечтателя, пажи по символистскому цеху стремились увести за собой, в затянутую тьмой мистическую долину, где они сами мерцали светящимися гнилушками. Никогда прежде не соприкасались столь тесно подлинность, боль и игра, мистификация, расчетливая ставка на успех, пусть через скандал, эпатаж, бытовое безобразие. «И улица развращает, — сердился Бунин, — нервирует хотя бы по одному тому, что она страшно неумеренна в своих хвалах, если ей угождают. В русской литературе теперь только «гении». Изумительный урожай!.. Как тут быть спокойным, когда так легко и быстро можно выскочить в гении. И всякий норовит плечом пробиться вперед, ошеломить, обратить на себя внимание».
В этих сложных условиях, в противоборстве враждующих начал, полярных методов и направлений, в смешении исканий и мистификации, игры, продолжало плодотворно развиваться творчество писателей, традиционно именуемых «критическими реалистами». Принято полагать, что в изменившейся обстановке они лишь следовали сложившимся канонам «старой» литературы, лишь развивали то, что было завещано гигантами девятнадцатого века — Толстым, Достоевским, Тургеневым, Чеховым.
Да, словно мощные горные узлы, от которых расходятся многочисленные отроги, большие и малые, выделены на карте отечественной литературы эти великие имена. И самобытность реалистов XX века вырастает но только в преодолении авторитетов, но в продолжении, обогащении уже сложившихся традиций. В литературном процессе эта художественная эстафета проявляется то в органическом усвоении толстовских принципов, художественных и философско-этических — в «Господине из Сан-Франциско» И. Бунина, то в грустных чеховских интонациях «Большого шлема» и «Жили-были» Л. Андреева, то в возрождении нервного сказового стиля вослед Достоевскому в «Мелком бесе» Ф. Сологуба. Самобытность русской реалистической литературы XX века заключается не только в значительности содержания, но и в художественных исканиях, совершенстве техники, стилевом разнообразии: реализм стремился выйти к новым для себя рубежам, хотя многое так и осталось в стадии эксперимента. Здесь и черты экспрессионизма с его рационалистической символикой, угловатостью рисунка, нарочитым схематизмом («Царь-Голод», «Жизнь Человека», «Красный смех» Л. Андреева); и орнаментальная, узорчатая проза с искусной стилизацией («Пруд» А. Ремизова, «Уездное» Е. Замятина); и искания в области прозы ритмизированной («Петербург» Андрея Белого); и особенный, «сгущенный» реализм с его плотностью «парчового» языка (проза Бунина).
Но все-таки главным, решающим в русской литературе XX века, понятно, оставалось то, насколько глубоко и верно осмысляла она жизненно важные проблемы, насколько точным был ее суд над действительностью, насколько высок нравственный идеал.
Вершиной и тут оставалось творчество Л. Толстого, последние произведения которого являют нам пример последовательного углубления в самую сущность человеческого бытия. Принципиально новаторским явилась художественная деятельность основоположника социалистического реализма М. Горького, принесшего уже в начале века, по словам В. И. Ленина, «рабочему движению России — да и не одной России… громадную пользу». Однако формирование нового метода, поиски М. Горьким человека-борца, активного героя, непосредственное отражение в литературе идеологии рабочего класса — все это вовсе не означало, будто реализм в привычных формах исчерпал, изжил себя. Он продолжал оставаться живым, плодотворным началом, объединяя вокруг себя разновеликие, но всегда яркие таланты, среди которых Куприн — одно из первых, заглавных имен.
Литературные недруги дали ему глумливое прозвище «зрячий крот». Другие, более ретивые, объявили его даже одно время «всероссийской бездарностью». В критике, особенно критике символистской, его третировали расхожим определением «бытовик». Куприн сердился: «Старый быт. Быт, проклятый критиками, создавшими презрительное, унизительное словечко для иных писателей — «бытовик». Но почему же в этом быте, в неизменной повторяемости событий, в повседневном обиходе, в однообразной привычности слов, движений, поговорок, песен, обрядов — почему в них жила и живет для меня неизъяснимая прелесть, утверждающая крепче всего и мое бытие в обыденной жизни?»
Сердитость его была справедливой. Таланта хватило бы у Куприна на всех его литературных обидчиков. Сочность, выпуклость изображений, точный и тонкий рисунок, простой, ясный язык, юмор и добродушие — все сближало Куприна с лучшей, классической литературной традицией. Он верный и блестящий ученик Льва Толстого. И вместе с тем урок сжатости, преподанный Чеховым, не пропал для него бесследно.
С чуткостью первоклассного писателя улавливал Куприн общественную атмосферу русского общества, глубоко и верно отображал неповторимые картины быта самых разных слоев населения, создавал цельную и правдивую картину России — провинциальной, уездной, местечковой, военной, рабочей, столичной, артистической, буржуазной.
А между тем в сгущавшейся предгрозовой духоте все более неотвратимо надвигались на страну великие социальные потрясения, ковалась партия нового типа, пролетарские окраины все чаще заявляли о себе, сотрясая обе столицы забастовками и демонстрациями.
В обстановке надвигавшейся, а затем и разразившейся революции 1905-1907 годов создавалось едва ли не самое значительное произведение Куприна — «Поединок».
Глава третья «ПОЕДИНОК»
После кончины Давыдовой Куприны заняли в ее большой квартире скромную комнату тетушки Марии — Бочечкаревой, которая уехала в Москву. Однажды вечером, после обычного трудового дня, занятого хлопотами в «Мире божьем», где он заведовал отделом прозы, Куприн сказал жене:
— Слушай меня внимательно, Машенька. Думай только о том, что я говорю, и, пожалуйста, смотри только на меня, а не по сторонам…
Он крепко потер несколько раз руками голову.
— Скажу тебе то, чего никому еще не говорил… Даже Бунину… Я задумал большую вещь — роман. Главное действующее лицо — это я сам. Но писать я буду не от первого лица, такая форма стесняет и часто бывает скучна. Я должен освободиться от груза впечатлений, накопленного годами военной службы. Я назову этот роман «Поединок», потому что это будет поединок мой — поединок с царской армией. Она калечит душу, подавляет лучшие порывы в человеке, его ум и волю, унижает достоинство… Я ненавижу годы моего детства и юности, годы кадетского корпуса, юнкерского училища и службы в полку. Обо всем, что я испытал и увидел, я должен написать. И своим романом я вызову на поединок царскую армию. Наверное, единственный ответ, какого удостоится мой вызов, будет запрещение «Поединка». А все-таки я напишу его!..
Куприн молча начал ходить по комнате. Молчала и Мария, боясь нарушить ход его мысли.
— Как тебе кажется, Машенька? — наконец спросил он. — Это будет крепко закручено… Ты не боишься за меня?
1
Как вспоминал Л. Серебров-Тихонов, «почти в каждом большом городе водились в ту пору двойники Горького». Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 47, с. 220.