Только Карабек был невозмутим.
«Лайли-Ханум-м-м…» — тянул он гортанно, обрывая, как бы глотая, концы фраз.
Голуби, со свистом рассекая воздух крыльями, вырвались из ущелья в скалах и понеслись над нами. Вдруг Карабек задержал лошадь и сбросил ружье.
— Нема, что такое? — спросил я.
— Кеклик, — ответил Карабек и, соскочив с лошади, пополз, прячась за камнями.
Перед ним, по дорожке вверх, на гору, убегала большая стая горных куропаток.
Сейчас они жили по низинам гор, спускаясь к долинам. Весной, когда сойдут снега, они будут держаться высоко в горах.
Грянул выстрел — куропатки взвились, за ними с лаем погнался Азам. На месте осталось четыре птицы. Одна бежала по дорожке вперед, припадая на перебитое крыло.
Собрав кекликов и перерезав им глотки, чтобы спустить кровь, Карабек вскочил на лошадь, догнал убегающего кеклика и ударом нагайки по голове убил его.
Этой охотой заинтересовался Джалиль Гош. Душа охотника не выдержала. Он держал лошадь и молча, склонив голову на бок, наблюдал действия Карабека. Потом поехал рядом с нами.
— Вперед, вперед, хош! — закричали опять киргизы, наезжая сзади.
Привязав всех кекликов к седлу, Карабек еще веселее затянул:
«Лайли-Ханум… м…м… Лайли-Ханум-м… м…» — Чего не поешь, начальник?
— Не знаю песни, не умею.
— Учи песню. Когда много ездишь и песню поешь, душа радуется. Когда скучно человеку, надо много ездить, тогда много видишь и веселый будешь. Я тебе расскажу, — продолжал Карабек, — это такая песня. Жил один бедный пастух, работал он у богатого бая; много овец, кутасов, коз и кобыл было у бая: никто ик не мог сосчитать. Много жен и много верблюдов.
…Но лучше всех была прекрасная Лайли-Ханум. Больше всех любил ее отец и исполнял все ее капризы. Много женихов приезжали к Лайли-Ханум, но никто не нравился красавице. Увидел ее раз пастух и полюбил, очень сильно полюбил. Был он красивый и сильный, но лучше всего у него был голос. Он пел так, что выдры вылезали из реки по ночам его слушать. И много он видел выдр в лунные ночи, а кто видел выдр — очень богатый человек будет.
И боялся бай этого пастуха и не пускал его к себе во двор. Не хотел, чтобы Лайли-Ханум его слышала.
Пастбище того бая было у высокой и крутой горы.
Так любил пастух, так любил Лайли-Ханум, что спать не мог. Целую ночь лазил он на гору и рано утром, когда разжигают костры в юртах и девушки идут за водой, вот в такой час он запел. Он так пел, что внизу было слышно, очень сильно слышно.
Так рано, рано утром лазил он на гору и пел:
«Лайли-Ханум-м…м…м… Лайли-Ханум-
М…М…»
— А ну, тяни, начальник, пой за мной: «Лайли-Ханум…м…м…»- и конец тяни, сколько хватит духу.
Я набрал побольше воздуху в грудь и запел: «Лайли-Ханум…м…м…», — и это «м» я тянул до тех пор, пока хватало воздуха и, затем, набрал снова, допел вторую строку: «Лайли-Ханум…м…», — оборвав на «м», как будто подавился.
— Хорошо, — сказал Карабек, — ну только он в тысячу раз больше тебя пел. Очень длинно пел. Понимаешь?
— …Вперед, вперед, хош!..
— …И услыхала его Лайли-Ханум и очень слушала. Каждое утро слушала. А потом позвала старуху и спрашивает, кто он такой? Старуха говорит:
— Это бедный пастух, он у твоего отца работает.
— А, а, — говорит Лайли-Ханум, — ну ладно. Пойди к нему и скажи, пусть приходит завтра ко мне. Отец и мать уезжают, я одна дома буду…
Пастух рано утром пришел; она его вымыла, одела: очень хороший халат дала.
Саблю дала. Слышит — отец идет. Она его спрягала в сундук.
Сама села на сундук и сидит. Приходит отец, много гостей приходит, все садятся, едят, пьют. И ее подавать заставили. Заперла она сундук замком, чтобы кто-нибудь не открыл его, чтобы пастуха не увидали.
Ну, только сидел, сидел в сундуке пастух — скучно ему стало. Нет Лайли-Хзнум. Совсем скучно стало. Петь стал. Гости сидят и слушают. Старик от удовольствия все забыл, чмокать губами начал: так хорошо кто-то поет. Курдюк в олове застыл, чай холодный стал, никто ее ест, не пьет, все слушают…
Вдруг Карабек оборвал рассказ и прислушался. Впереди послышался говор, стук копыт, и вдали показались два верховых; одну лошадь они вели на поводу.
Когда подъехали ближе, к нашему удивлению, всадниками оказались мулла Шарап и Барон. Барон вел в поводу серую кобылу.
— А-а-а! — закричал Шарап.
— Саламат, — махнул я рукой. — Что всех вьючных лошадей собрали в Карамуке?
— Все, все! — закричал Шарап. — Там все лошади собрались, тебя ждут в Каратегин ехать. Только ждать надо. На перевале дороги нет.
— А утром?
— Теперь там утром тоже дороги нет.
— Кобылу где взяли? — спросил Карабек.
Тот замялся.
— Это Барона кобыла, — ответил он.
— А ты, Барон, где взял?
— Мы купили.
— А он говорит, что твоя.
— Наша, наша! — закричал Барон и свернул в глубокий снег, давая дорогу.
Мы проехали.
— Ну, а потом? — спросил я Карабека.
— Потом продаст кобылу, жеребенка себе оставит…
— Нет, что потом сделал отец Лайли-Ханум?
— А-а, он открыл сундук, увидал пастуха. Сначала рассердился, а потом через час согласился, чтобы они женились.
Тут Джалиль Гош кивнул на Саида и сказал:
— У Саида тоже так. Он Сабиру любит. Барон Сабиру не даст Саиду. Саид тоже пел Лайли-Ханум Сабире. Я знаю. Барон Сабиру продал. Я сегодня слышал. Теперь Сабира в Каратегин едет с Туюгуном. Он в кишлаке Дувана живет. Мимо ехать будем. В гости заедем.
Мы даже остановились от неожиданности. Несомненно, Джалиль не выдумывал. Но, как это могло случиться: Сабира, значит, была в Дераут-Кургане, когда и мы там были?!
— Скажи, Джалиль, Туюгун уже увез Сабиру?
— Ты же видишь, Барон с лошадьми проехал. Он посекретно ехал, на дороге, чтобы в Дераут-Кургане вы не знали. Он лошадей взял, пять тысяч взял. Теперь они далеко. Может быть, по другой дороге поехали…
Я взглянул на пастуха. В его глазах стояли слезы. И он молча отвернулся, сжав поводья в кулаки. Мы тоже обернулись вслед удалявшемуся Барону и Шарапу. Хотелось догнать их, остановить, что-то предпринять для спасения Сабиры, как будто она была спрятана у них в мешке. Я вспомнил эту славную девушку, ее песни в кибитке Шамши, ночную суматоху, смех. Теперь какой-то Туюгун грубо тащил ее куда-то, как вещь…
— Пора ехать дальше, — оборвал эта мысли Джалиль Гош. Он показал плеткой на небо. — Солнце тебя не ждет. Плохо будет.
И он опять уехал вперед.
Остальной караван тоже напирал сзади, сгрудился. Отдельные кони сошли с тропинки, вылезли вперед, подхлестываемые плетками.
— Вперед! — кричали киргизы.
Я тоже понимал, что нужно было спешить: это было бегство от солнца. Все зависело от очень короткого промежутка времени: либо нам удастся проскочить по ту сторону тор либо все пропало: и ячмень, и возвращение вовремя назад с пшеницей, и посевная…
— Джалиль! — закричал Саид. — Может быть, мы их еще впереди с Сабирой догоним?
— Они утром ехали, дорога еще была.
— Сделаем дорогу, Джалиль, а?
— Посмотрим, — ответил уклончиво Джалиль Гош.
Сзади напирал караван.
— Вперед! Вперед! — кричали киргизы и хлестали плетками лошадей, они оглядывались назад: солнце, однако, шло быстрее лошадей: оно неумолимо поднималось уже над нами. Это сулило большие неприятности впереди.
БОЛЬШАЯ ИНСОЛЯЦИЯ
Солнце вылезло из-за гор и разогрело снег: лошади начали проваливаться на снежной дорожке.
— Плохая дорога, очень плохая, ночью надо ехать.
Лошади проваливались по живот в снег, с трудом выбиваясь на дорожку.
— Поедем по речке, — сказал Джалиль Гош и свернул лошадь влево в снег, к речке, находившейся в двадцати метрах от нас.
Эти двадцать метров мы ехали полчаса. Мы спешились и лошадям пробивали дорогу в снегу.
Река ревела и пенилась. В некоторых местах она представляла собой сплошной водопад. Временами мы переезжали с берега на берег, что было очень опасно и каждый раз требовало очень больших усилий.