Нам встречается мой бывший сослуживец с «Триглы» — моторный унтер-офицер Мухобоев.
— А, Семен Николаевич! Мое почтение. Сколько уж время не видел тебя…
— Столько же, сколько и я тебя.
Он дружески жмет мою руку, а потом расшаркивается перед Полиной.
— Наше вам нижайшее, красавица.
Полина слегка бледнеет, а маленькие уши ее — в пунцовой краске.
Я чувствую ее волнение и начинаю подозревать, что она уже знакома с ним, знакома раньше, до этой встречи. Быть может, он же и наплел ей, что я женат.
— Везет тебе, Власов, в жизни.
— В каком смысле?
— Гулять под ручку с такой королевой — да тут сердце от счастья может лопнуть, как цистерна от воды. За один поцелуй я бы пошел на что угодно — любому черту могу рога сломать.
Полина смеется.
И, когда мы остались вдвоем, я спрашиваю ее:
— Ну, как ты находишь Мухобоева?
— Никак не нахожу!
Синие глаза прячутся за опущенные ресницы.
Продолжаю испытывать:
— Да, умом не богат — приходится, видно, у дяди занимать. А наружность еще больше подгуляла. Правда, корпусом он хоть куда — даже в адмиралы годен, а рылом — форменный вышибала из публичного дома. Рот широкий, точно у сома. Нос для семерых рос, а достался одному — похож на бугшприт старинных кораблей…
Полина с раздражением перебивает:
— Не интересно об этом слушать! У каждого человека есть какой-нибудь недостаток.
Я впервые при ней стиснул зубы.
В следующие дни опять встречи с Мухобоевым и все как бы случайные. Он болтает с Полиной всякий вздор и хвалит ее на все лады, как барышник лошадь. Ко мне навязывается в друзья. Но я чувствую, что глазами он льстит, а сердцем мстит: ему Полина нужна. И она все больше начинает заглядываться на него.
Однажды говорю ей:
— Полина! Не шути с динамитом! Взорвусь — плохо и тебе будет!..
Она прильнула ко мне, как море к берегу.
— Сеня! Милый мой подводник! Разве ты не видишь: с тоски по тебе извелась вся? Днем не сплю, а по ночам не ем…
И обдала меня смехом, словно волна светлыми брызгами.
Потом ласками заглушила во мне подозрения.
Я иду на почту с казенными пакетами. Каменные стены домов накалены полуденным зноем. После моря здесь жарко и душно. Пахнет медикаментами.
— Власов! — окликает меня знакомый голос.
Оглядываюсь — Зобов. Спрашивает:
— Насчет похода ничего не слыхать?
— Нет.
В свою очередь, я спрашиваю:
— А ты откуда несешься, живая душа?
— К пехотинцам в казармы ходил. С земляком нужно было повидаться. Скоро уезжает на фронт.
— Ну, как настроение среди солдат?
— Рвутся в бой, как львы. Удержу нет.
Зобов и на этот раз хитрит. И вообще он продувная бестия. Он редко пьет водку и не заводит знакомства с женщинами, а все-таки куда-то ходит. Куда? Никто не знает. Занимается какими-то таинственными делами.
Идет проводить меня. Нам встречаются калеки, одетые в защитный цвет: хромые, безрукие, чахоточные, слепые, шагающие на костылях, ползающие на четвереньках, с рваным мясом, с переломанными костями. Это все те обглодки, что побывали в железных челюстях войны. С каждым месяцем число их увеличивается. Уже теперь не хватает казенных госпиталей, и многие частные квартиры превращены в лазареты. А что будет через год, если еще продолжится война? И наряду с этим по улицам маршируют роты вновь набранных юношей и бородачей, маршируют с разухабистыми песнями. Зобов кивает на них головою и говорит уже откровенно:
— И эти пойдут туда же.
— Куда?
— В мясорубку. Ты представляешь себе эту чудовищную мясорубку в тысячи верст длиною. Она уже миллионы людей выбросила уродами, миллионы людей превратила в падаль. И все ей мало. С остервенением продолжает свою дьявольскую работу дальше…
Мне всегда хочется спорить с Зобовым, и я придумываю возражения:
— Ты все ругаешь на свете, ругаешь и войну.
Зобов оглядывается, говорит тихо и осторожно:
— Я знаю, что надо ругать. Вопрос в том, во имя чего мы занимаемся этим кровопролитием? Нам сказали, что немцы напали на нас, а немцам, наоборот, внушили мысль, что русские напали на них. И двинули к границам войска. Ты видел, как стравливают собак? Одну бросают на другую или потычут их мордами. Собаки начинают грызться, рвать одна другую — только шерсть летит клочьями. То же самое происходит и с людьми. И никому не придет в голову…
На повороте в другую улицу у наших ног гнусаво просипело:
— Родимые матросики… Не оставьте меня, бессчастного калеку…
Это нищий умоляет о помощи. Он сидит на земле, качается и кланяется перед нами, безобразный, как ночное видение. Вместо ног у него торчат короткие оголенные култышки. Голова и все тело в язвах, в струпьях. Лицо с провалившимся носом. Из больных красных глаз сочится гной. Это уже не человек, а заживо разлагающаяся падаль, вонью отравляющая воздух.
— Спасибо вам, православные, — тягуче тянется за нами гнусавая благодарность за поданную милостыню.
Некоторое время мы шагаем молча. Кажется, что гной прилип к нашему телу, смрадом проник в самую душу.
— Ну, что ты скажешь насчет этого гнилого человека? — спрашивает Зобов.
— Противно смотреть.
— Да он, вероятно, и сам себе противен. А живет. Спроси у него, хочет ли он на фронт, — пожалуй, откажется. Хватается за жизнь. А про нас пишут, что мы рвемся в бой, как львы. Но приближается время, когда мы действительно будем сражаться, как львы, — за свободу народа.
Зобов замолчал, погруженный в свои злые думы.
Я свернул от него на почту.
«Мурена» наша готова в поход: аккумуляторы заряжены, все части механизма проверены, все приборы находятся в полной исправности. Ждем назначения. Продолжаем жить на базе.
После обеда спускается к нам в жилую палубу старший офицер Голубев. Вид у него зловещий. Матросы сразу насторожились.
— Вот что, боцман, сегодня к двенадцати часам ночи вся команда должна быть на «Мурене».
— Есть, ваше благородие!
— Поход предстоит серьезный.
— Есть!
Голубев уходит.
Среди команды говор:
— Опять начнутся мытарства.
— Да, опять…
— Куда на этот раз пойдем?
— Разве нам скажут об этом?
— Эх, жизнь наша несуразная!
Зобов пользуется каждым случаем, чтобы бросить людям в мозги мысли, колючие, как кусты крыжовника…
Он как бы утешает:
— Ничего, братва, не вешай головы! Повоюем. Вместе с японцами станем грудью за веру православную!..
Вздыбилась команда, и, как грязь из-под копыт, летит матерная брань.
Взъерошенный, я бегу к знакомому фельдшеру за спиртом.
Полина в комнате одна.
Ставлю на стол выпивку, выкладываю закуски.
— Это что за торжество у тебя? — смеется Полина.
Голова моя отяжелела от горьких дум и никнет к столу.
— Не торжество, а горе. Может, это поминки по мне.
— Какое горе? Какие поминки?
— Уходим в море. На этот раз нам предстоит очень опасный поход. Кто знает? Может, не увидимся до второго пришествия…
Полина в тревоге.
— Нет, не говори так. Ты вернешься благополучно. А я буду выходить на берег и ждать тебя…
Ее тревога и отзывчивость вызывают во мне еще большую грусть.
Наполняю стакан спиртом, разбавленным вишневым сиропом.
— Выпьем, дорогая!
— Разве только чуточку… Ради тебя…
Водка лишь обжигает грудь, но не заглушает смертельной тоски. Хочется жаловаться на суровую долю свою. И странно, что не только Полина, но и сам я прислушиваюсь к своему голосу, сдавленному и глухому.
— Да, дорогая, война — это вообще очень серьезная штука. Это не именины. Тут угощают не пирогами с начинкой, а снарядами с динамитом и всякой другой мерзостью. Но еще хуже положение подводников. При мне погибло несколько лодок. «Норка» пропала без вести. Что с ней случилось? Никто ничего не знает. «Рысь» наткнулась на неприятельские сети, запуталась в них и взорвалась. О ней прочли лишь несколько строчек из неприятельских сообщений. Немного больше прочли об «Акуле». Ее повредили миноносцы: погрузилась на дно и не могла всплыть. Немцы подняли ее через два дня. Остался жив только один человек, да и тот оказался сумасшедшим. А остальные — кто задохнулся, кто сам покончил с собой. А еще одна лодка…