Я рассказываю о страшном случае с подводниками, рассказываю искренне, так, как было в действительности. Но в то же время я чувствую, что я какой-то двойственный, что во мне сидит кто-то другой, который задался определенной целью.

Несмотря на полусумрак гаснущего дня, я вижу отчаяние на лице Полины, вижу даже, что в углах ее прекрасных глаз застряли две росинки.

Полина бросается ко мне на шею.

— Довольно, милый, об этом! Не хочу больше слушать… Боже мой! Муки-то какие! Сеня, дорогой… Не унывай, не терзай себя. Лучше выпей… И я с тобой выпью. Хочешь, а?

— Да, да, выпьем, родная.

Руки ее дрожат, и горлышко бутылки стучит о край стакана. Водка плещется мне на колени.

Мне очень жаль Полину, но почему-то хочется, чтобы она заплакала. Для чего это мне нужно? Ах, грудь мою разрывает двухпалый якорь, и я говорю с гнетущей безнадежностью:

— Полина! Я буду помнить о тебе и там, в море, на глубоком дне.

Слезами окропила лицо мое, покрыла поцелуями.

— Не говори так! Не надо… Мне страшно. Я вспоминаю о муже… Как узнала, что он погиб, я чуть не покончила с собой… А ты вернешься. Я буду твоей… Сеня, родной! Я теперь твоя. Слышишь, милый? Твоя без венчания… Мучитель мой! Взбалмошный и славный подводник!

Мускулы ощутили жадный трепет прильнувшей ко мне женщины. Точно незримое пламя полыхнуло в меня, обожгло все тело.

В вечернем небе загорелись венчальные свечи.

Экватор перейден.

Несется «Мурена», глотает пространство. Настойчиво стучат дизель-моторы.

На рассвете засвежело. Подул норд-вест, порывистый, как молодой жеребенок. Облака на востоке накалились докрасна, словно железо в горне. Море расцвело пионами. Глянуло солнце, поздравило всех с крепким утром. Волны засветились сверкающими улыбками. Но в следующую минуту все померкло. Небо и море нахмурились. Стихийные силы подготовлялись к какому-то торжеству. А после обеда началось безумное веселье.

Я стою на верхней палубе. Руки мои крепко держатся за железный трап рубки. Не оторвешь! Море грохочет, ревет миллионами открывшихся ртов. Темные беззубые пасти хватают лодку, давятся сталью и выплевывают обратно. А, не нравится? Вздуваются кипящие холмы, обрушиваются на борта. Не страшно! Наша «Мурена» устойчива, как «ванька-встанька», Высоко взметнет свой острый нос — сейчас, кажется, сделает прыжок в бушующий воздух. Еще момент — зарывается уже в массу клокочущей пены. А бездомный бродяга-ветер, вечный друг мой, свистит в уши: «Поздравляю с браком!» Обдаст волна и смеется: «Искупайся! Ха-а!» Я мокрый до последней нитки, но уходить вниз не хочется. Грудь в огне горит. Смотрю, как слоняются разбухшие тучи. В них вспыхивают золотые трещины. Перекатными громами хохочет небо.

На рубке стоит командир с биноклем в руках. Губы у него плотно сжаты. Острие бородки затупилось.

Серые глаза впиваются в помутневший горизонт. Обращается ко мне, кричит:

— Ты что стоишь здесь зря?

— Любуюсь, ваше высокоблагородие, смутой в природе.

Командир махнул рукой, усмехнулся.

Накатывает большая зеленоглазая волна и рычит: «Что сказать твоей Полине?» И мчится за корму. А ветер вздурел не в меру: распирает мне ноздри, выворачивает глаза, солеными поцелуями мочалит губы. Пенится вся ширь морская, и в моей голове пенятся мысли, пьяные без вина: а что если бросить в море сердце свое? Его подхватят шальные волны, закружат, запоют песни и понесут к родным берегам, а оно будет гореть и сиять, как Сириус в небе.

О, шуми, неистовая буря, сильнее шуми! У меня сегодня торжественный праздник.

Я в центре безумной оргии. Это справляется моя свадьба. Вокруг меня — все в движении. Воды расступаются, смыкаются, гримасничают, показывают небу пенные языки. Над головою, в недоступных высях, развозились пьяные оравы: рвут железо, сбрасывают с чугунных гор тысячепудовые бочки. По клубящимся тучам хлещут огненные бичи. Кто-то пускает фейерверки. Весь простор заполнен звуками: тут и литургия, тут и хохот, звон заслонок, игра на кларнете, рев водосточных труб, рыкание львиного стада. Волны потрясают мне белыми флагами. Внутри лодки бьются пятьсот лошадиных сил.

Я мысленно выпускаю это стадо коней на поверхность моря. Они бешено мчатся в туманную даль. «Мурена», уносясь за ними, танцует, прыгает, скачет, размахивается на ухабах, как сани по сугробам. Эх, держись крепче! Только алмазная пыль крутится в воздухе. Нет, такой разгульной свадьбы не было еще ни у одного короля.

Не выдержал старенький бог — заплакал крупными слезами.

Я спустился вниз к дробному стуку дизелей, к чадному запаху перегорелого соляра.

Прохожу через кают-компанию. Штурманский офицер на своем маленьком столике разбирается в морских картах. Перед ним разные приборы: барометр, указатель скорости, указатель расстояния, глубомер, компас Сперри, переговорные трубки. Старший офицер Голубев лежит на койке в своей крошечной каютке. Ноги его задраны, упираются в перегородку. Он насвистывает песни, как соловей. В носовом отделении — большинство команды. Здесь душно. Некоторые страдают морской болезнью, валяются на рундуках. Камбузного Тюленя укачало настолько, что он лежит без движения, с позеленевшим лицом, с остекленевшими глазами. Матросы накрыли его белой простыней и отпевают: «Со святыми упокой…» Раздается хохот.

Некоторые из команды ворчат:

— Куда это торопится наш командир?

— Да, пора бы на дно ложиться, на покой.

Один матрос спрашивает:

— Отчего это буря происходит?

Другой поясняет:

— Это главный дьявол свои легкие прочищает.

Поднимает голову Зобов, весь какой-то измятый и мутный.

— А какая разница: дьявол или бог прочищает свои легкие? Все равно ни тому, ни другому глотку не заткнешь…

К вечеру переменили курс. Началась бортовая качка. Я едва удерживаюсь на рундуках. Мы точно дети в стальной зыбке. Вместо няни яростная буря. Она колотит пинками в железные борта и рычит: спите, смоленые черти! А то заорет, завоет песни, озорная и распутная, как пьяная баба. И все сильнее свирепеет, злится, что не может убаюкать нас. Зыбка наша порывисто размахивается, дергается. У нас сотрясаются внутренности. Ни минуты покоя.

Дальше идти нельзя: «Мурена» начинает захлебываться.

Скомандовали к погружению.

Лодка лежит на глубине в сто пятьдесят футов. Никакой качки. Буря доносится до нас лишь очень отдаленным гулом. А здесь тихо. Только жужжат, как жуки, вентиляторы, уравнивая воздух.

Морской болезни как не бывало. Все стали бодры. Камбузный Тюлень занимается стряпней.

Заводят граммофон. Вяльцева поет любовный романс, игривой трелью заливается женский голос. В лодке становится веселее.

Я мысленно переношусь к Полине. Где она теперь и что делает? Быть может, смотрит на разбушевавшееся море и тревожится за мою участь. Но может и другое быть? Мухобоев настойчив и нахален… Я стараюсь не думать о нем и заговариваю с Зобовым:

— Ты кем был раньше, до военной службы?

Он лежит на рундуках животом вверх, смотрит на электрическую лампочку и о чем-то думает.

— А для чего это тебе нужно?

— Так.

— Так и чирей не садится.

— Ну, опять пошел мудрить!

Зобов поворачивает ко мне лицо, лениво цедит:

— Я прошел огни и воды, медные трубы и чертовы зубы — остался цел и невредим. А что будет дальше — не знаю. Этого довольно с тебя?

— Вполне. Спасибо.

Потом я подхожу к нему с другого конца:

— Чем ты думаешь после войны заняться?

— Я не думаю об этом вовсе. Была бы крепкая шея, а хомут для нашего брата всегда найдется.

Залейкин возится с граммофоном. Это — его любимое дело. К нему пристают матросы.

— Трепанись, браток!

— А ну вас к лешему! — отмахивается Залейкин.

— Тьфу, черт! Ну что тебе стоит языком постучать? А мы бы послушали.

— Идите-ка вы все к Е-е-вгению Онегину. Слушайте лучше граммофон. Ставлю «Липу вековую». Эх, и песня! Умирать буду — кого-нибудь попрошу спеть ее. Обязательно попрошу. А если хватит силушки — сам спою. С песней уйду на тот свет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: