Сквозь гнетущий жар подслеповатого вечера изредка проступало белое, вымученное стыдом лицо матери. Прокарабкивался из-за двери прерывистый шепот, запах бабушкиного лекарства, придушенный всхлип Алены, жалостливый звон оброненных чайных ложечек…
Детские пальчики той скребли неровными ноготками пригашенную временем брошь с мелкими, замутившимися изумрудами.
— Вот кабы у вас еще сережки в придачу к ней были, — чуть шепелявя, обиженно приговаривала покупательница.
И тогда, девчонисто улыбаясь, бабушка принесла свое последнее сокровище — черный японский халат с плоскими серебряными камелиями…
Девушка с бездумно-лучистыми глазами закончила ритуал обновления ресниц, опустила зеркальце в сумку.
— Ну а эту девчонку помнишь? — пошептавшись о чем-то с Ленкой, Катька протянула Сергею нечеткий снимок.
В крепких сибирских санях, на сенной подстилке лежала малышка с заострившимся старушечьим личиком, грустно пялила на Сергея темные глазищи. Вся, как мумия, перепеленутая старым платком.
— Не узнаешь?.. Ну приглядись получше.
— Нет… Не помню, — вернул ей фотографию Сергей.
— А кого ты предательницей окрестил, помнишь?
— Предательницей? — удивился Сергей, снова взглянув на снимок. — Ее?.. За что же, интересно?
— А помнишь ту ночь, когда… перед эвакуацией еще Паша у нас в палате плясала? Под гармошку губную… Гурум ей аккомпанировал, помнишь?
— Ночь ту… помню. А вот девчонку… Так кто это?
— Гюли, — улыбнулась Катька.
— А за что же я ее в предательницы зачислил? — недоумевал Сергей.
— Вспомни, — настаивала Катька. — Зуб молочный у меня тогда раскрошился. И я его весь по кусочкам проглотила, чтоб от страха не закричать…
Май сорок первого. Да… именно май. Ветер распахнул дверь палаты. Это случилось в мертвый час. С койки Сергея виден лишь небольшой отрезок коридора.
Ее продвижение он услышал слишком задолго до того, как появилась ОНА сама в дверном проеме… Слишком задолго…
Сергей чуть не закричал от нетерпения, бесполезно силясь угадать, кто же с таким выматывающе деревянным скрипом так долго двигается по каменным плитам коридора.
Она оказалась худой как иголка. Две вспотевшие от напряжения няньки передвигали ее костыли. Подвинут один костыль и замрут. Ждут, затаив дыхание, как силится девочка сдвинуть свои мертвые ноги. Лицо изможденное, крохотное, точно из разных кусочков белого пластилина слеплено. Пластилин комкастый — засох плохо. Его веревками стягивали, чтобы слипся. Веревки сняли, а борозды остались…
Она давно устала прислушиваться к закоулкам собственных внутренностей, где что-то последнее живое еще трепыхалось, теплилось, но, бессильное перед катастрофой, уже истаяло, уходило в небытие… Зачем ее ходить заставили? Кто?..
Сумасшедшим красно-желтым вихрем мчался август сорок первого. Кувыркались, выли, хохоча и плача, обрушивались в бездну, исчезали в золотистой лаве события, голоса, лица, дни.
Пожар из настурций бушевал в тот август на клумбах перед фасадом санатория.
Часам к шести вечера на балкон-террасу четвертого этажа, куда Маша вывозила своих питомцев, поднимался, окутывал дурманом, кружил головы запах белых и фиолетовых цветов табака. И так бесшабашно шелестели на ветру макушки леса, что невозможно было поверить в беду, нависшую над их головами.
А между тем где-то, уже совсем близко, трещали почерневшие от огня колосья, короткие автоматные очереди добивали раненых, закаменевшие старухи смотрели вслед истерзанным, безоружным солдатам в просоленных рваных гимнастерках, что волоклись на запад под дулами чужих карабинов, перепаханная танками земля без меры принимала в лоно свое зерна из спекшегося свинца и железа…
Но до детишек из тридцать второй палаты еще не доползло смердящее дыхание чугунных орд, еще в журналах с глянцевой бумагой война смотрелась захватывающим карнавалом.
Под синими пальмами, по желтому песку, через роскошные взрывы бежал со штыком наперевес чей-то солдат, оскалясь великолепными зубами.
Вздымая фонтан голубых и серебряных брызг, раскалывалась чья-то подводная лодка.
Громадный бронзовый самолет разлетался на куски от тарана крохотного фисташкового истребителя…
А когда от войны уставали, тут же под рукой оказывались любимые герои из обыкновенных мирных книжек. Отважно прорубались через гороховые джунгли Карик и Валя, юркий Нильс, держась за шею вожака гусиной стаи, перелетал моря и океаны, в последнюю секунду успевал схватиться за поручни трамвая храбрый Травка, кувыркался в лужах непобедимый утенок Тим…
Еще плавал по палате жаркий дух перезревших ашхабадских дынь — последний беспечный запах мира.
Все они еще так же громко смеялись и ссорились, дружно отказывались есть овсяную кашу и пить рыбий жир. И ни за что не хотели принимать непроходящую подавленность и тревогу взрослых. Их просто коробило, когда такая всезнающая, такая терпеливая, отзывчивая и мудрая Эмма Осиповна вдруг замирала, испуганно озираясь по сторонам, начинала заикаться, путаться, когда кто-нибудь из них спрашивал: «А у нас заранее подготовленные позиции, потому что мы заранее отступать хотели?..»
Над дверью чуть теплилась дежурная темно-лиловая лампочка. Почти неслышно плакала в своем углу Ольга. По потолку и стенам изредка проползали стылые щупальца прожекторов. От их прикосновения лампа над дверью вздрагивала, начинала злобно потрескивать.
После того как в палате погасили свет, прошло, должно быть, часа два. Сергей запустил руку под матрас, нащупал деревянный складной метр. Бесшумно вытащил, разложил метр на всю длину. Осторожно балансируя, тихонько ткнул метром в Вовку.
— Не сплю я, не сплю.
— Давай, — потребовал шепотом Сергей.
— А кто ревет? — спросил Вовка.
— Не слышишь, что ли?.. Олька. Все никак не привыкнет, дура… Да она, если и заметит, не поймет ничего…
— А вдруг Татьяне Юрьевне скажет? — усомнился Вовка.
— Да ты что. Она же маленькая еще. Зажигай! — заторопил друга Сергей.
Но едва под одеялом у Вовки вспыхнул карманный фонарик, из противоположного ряда совсем не сонным голосом на приятелей напустилась Катька.
— Вы что, очумели?.. В изолятор захотелось?
— А сегодня Маша дежурит, — с перепугу погасив фонарь, не сразу отозвался Вовка.
— Какая Маша! Раз перед обедом никто не приходил, значит — Татьяна Юрьевна! Соображать надо! — отбрила его Катька.
— Кать, ты это… не говори! — смятый неумолимыми доводами, вступил в разговор Сергей. — Если не скажешь никому, то мы…
— Да знаю я вашу тайну дурацкую, — перебила Сергея Катька. — Порох из бумажных пистонов в гильзу ссыпаете. Только германцев сюда все равно не пустят, потому что…
Договорить Катька не успела, так как дверь хрустнула, огрызнулась разбуженными петлями.
Из коридора пришел вялый свет, в палату протиснулась Паша. Дошла до стола, остановилась, превознемогая тяжелую одышку. Неожиданно ее занесло вправо, к постели Федора. Выскользнула из мягких ладоней утка, громыхнула об пол, но не разбилась.
— Чтоб тебя!.. Нечистая сила! — зарычала нянька, пускаясь в погоню за предательским сосудом. — Хучь вдребезги искрошись! Господи, вот мука-то!..
С трудом прихватила посудину, чертыхаясь, распрямилась над подозрительно скользким паркетом. Боязливо передвигая ватные ноги, добралась до крепкого стула, придвинутого спиной к столу.
— Нянь Паш, я утку хочу! — первым заявил о себе Гурум.
— А мне водички попить, — попросил, позевывая, Федор.
— Одеяло поправьте, пожалуйста, — заключила из своего угла Гюли.
— Какие черти вас тискают по ночам?.. Ишь ты… Это им подай… Да то… — поднялась со стула Паша, бурча под нос проклятья.
— Сегодня Маша дежурит? — игриво спросила Галина.
— Нет… С женихом она нонче прощается, — замотала головой Паша. — На фронт его забрали… Жених ейный на Кирюшу моего походит издаля… Кирюша-то в финскую, значит, а этот сейчас вот… Ну, может, и вернется ейный-то, а Кирюша уж навек… Царство ему небесное… Ты, что ль, просила? — протянула Паша утку Гюли.