Письма из Рима, куда Джорджио вернулся в первых числах ноября, чтобы ожидать там Ипполиту, намекали на одно очень большое и неясное событие. «Ты пишешь мне: мне стоило великих усилий остаться тебе верной… Что ты хочешь этим сказать? В чем состоит „ужасное событие“, взволновавшее твою душу. Боже, как ты изменилась! Я невыразимо страдаю, и гордость моя возмущается этим страданием. На моем лбу легла морщина, словно глубокий шрам незажившей раны — там обитает пожирающий меня гнев, там скопляется горечь моих сомнений, моих подозрений, моей ненависти. Я думаю, что даже поцелуи твои не залечат этой раны. Твои письма, проникнутые страстным желанием, кружат мне голову. Но я не благодарю тебя за них. Вот уже два или три дня в сердце моем что-то восстает против тебя. Я не знаю, что это. Быть может, предчувствие? Быть может, предвидение?»

Читая эти строки, Джорджио страдал, точно рана его снова открылась. Ипполита хотела удержать его от продолжения. Ей вспомнился тот вечер, когда муж ее неожиданно приехал в Каронно, на вид спокойный и холодный, но со взглядом безумного, и объявил, что хочет увезти ее с собой. Ей вспомнился миг, когда они остались вдвоем в уединенной комнате, ветер шевелил оконную занавеску, огонь колебался, и доносился шорох ближайших деревьев: ей вспомнилась дикая, молчаливая борьба с этим человеком, внезапно схватившим ее в свои объятия — о, ужас! — чтоб насильно овладеть ею.

— Довольно! Довольно! — просила она, притягивая к себе голову Джорджио. — Довольно, не надо больше читать.

Но он хотел продолжать. «Все еще не постигаю я появления этого человека и не могу сдерживать гнева, направленного отчасти и на тебя. Но я не хочу передавать тебе моих мыслей, чтоб не доставлять тебе терзаний. О, это горькие и мрачные мысли! Я чувствую, что нежность моя на время отравлена. Думаю, лучше было бы, чтоб ты не видела меня теперь. Не возвращайся пока, если хочешь избежать для себя бесполезных страданий. Не добр я сейчас. Душа моя преисполнена обожанием к тебе, но мысль моя тебя язвит и клеймит. Это противоречие вечно живет во мне и вечно возобновляется и никогда не будет иметь конца». В письме следующего дня: «Мука! Жестокая, досель неизведанная мука! О, Ипполита, вернись! Хочу видеть тебя, говорить с тобой, упиваться твоими ласками. Я люблю тебя, как никогда еще не любил! Но избавь меня от вида твоих синяков, я не могу думать о них без содрогания и гнева. Мне кажется, если я увижу твое тело, запятнанное руками этого человека — мое сердце разобьется. Чудовищно! Ужасно!»

— Довольно, Джорджио! Брось же читать, — молила Ипполита, прижимая к себе голову возлюбленного и целуя его глаза. — Джорджио! Умоляю тебя!

Ей удалось увлечь его от стола. Он улыбался непередаваемой улыбкой больных, уступающих настояниям друзей, хотя они хорошо знают, что все лекарства запоздали и бесполезны.

VII

Вечером в Страстную пятницу они уехали обратно в Рим.

Перед отъездом, около пяти часов, они пили чай.

Им было грустно. Бесхитростная жизнь в скромной гостинице в ту минуту, когда она кончалась, показалась им необычайно прекрасной и желанной, их простенькая уютная комнатка показалась еще более тихой и привлекательной. Все уголки, где переживали они мгновения печали и любви, предстали им в идеальном свете. Еще одна частица их чувства и их существования должна была низвергнуться в бездну времени, уничтожиться.

Джорджио сказал:

— И это прошло!

Ипполита говорила:

— Что я буду делать? Мне кажется, я уже не могу спать иначе, как на твоем сердце.

Потрясенные, они смотрели друг другу в глаза, чувствуя, как волнение сжимает им горло. Молча прислушивались они к равномерному, однообразному стуку каменщиков, устилающих мостовую. Но этот томительный шум лишь увеличивал их муку.

Джорджио встал со словами:

— Это невыносимо!

Эти размеренные удары еще обостряли в нем и без того сильное ощущение быстротечности времени, они внушали ему какой-то тревожный ужас, который он испытывал часто, слушая тиканье маятника. И однако тот же шум в истекшие дни разве не погружал его в тихую истому? Он подумал: «Через 2 или 3 часа мы расстанемся. Для меня снова начнется повседневная, мелкая, пустая жизнь. Обычный недуг снова неизбежно охватит мою душу. Я уже знаю, какое мутное брожение возбуждает во мне весна. Я буду страдать непрерывно. И я знаю, что моим главным безжалостным палачом явится мысль, подсказанная мне Экзили. Если б Ипполита захотела меня излечить, могла ли бы она это сделать? Пожалуй, отчасти. Почему бы ей не поехать со мной в какой-нибудь уединенный уголок не на неделю, а на более долгое время? В интимной близости она очаровательна, полна заботливого внимания и женственной прелести. Не раз она казалась мне сестрой, любящей сестрой, созданием моей мечты: gravis dum suavis. Быть может, своим постоянным присутствием она смогла бы если не излечить меня, то хоть облегчить мою жизнь».

Он остановился перед Ипполитой, взял ее руку и сказал:

— Была ли ты очень счастлива в эти несколько дней? Ответь мне. — Он говорил взволнованным и вкрадчивым голосом.

Ипполита ответила:

— Счастлива, как никогда.

Джорджио крепко сжал ее руку. Он чувствовал в этих словах глубокую искренность и прибавил:

— Можешь ли ты жить прежней жизнью?

Она ответила:

— Не знаю. Я не заглядываю в будущее. Тебе ведь известно, что вся моя прежняя жизнь рухнула.

Она опустила глаза. Джорджио страстно обнял ее.

— Ты меня любишь, правда? И я для тебя единственный смысл существования? И в твоем будущем ты не видишь никого, кроме меня?

С неизъяснимой улыбкой, приподняв свои длинные ресницы, Ипполита ответила:

— Ты знаешь, что это так.

Тогда он прошептал, склоняясь лицом к ее груди:

— Ты ведь знаешь терзающий меня недуг?

Она, казалось, угадала мысль возлюбленного и спросила его тихо, совсем тихо, словно суживая круг, где они дышали и трепетали:

— Что могу я сделать, чтобы излечить тебя?

Они помолчали, прижавшись друг к другу в тесном объятии. Но в молчании их души взвешивали и разрешали одну и ту же мысль.

— Уедем со мной! — вскричал наконец Джорджио. — Отправимся в какой-нибудь неизведанный край, останемся там всю весну, все лето, пока возможно. И ты исцелишь меня!

Не колеблясь, Ипполита ответила:

— Я готова. Я твоя.

Они оторвались друг от друга, утешенные. Настал час отъезда, последний чемодан был уложен. Ипполита собрала все свои цветы, уже увядшие в вазах: фиалки с виллы Chesarini, цикламены, анемоны и подснежники из парка Киджи и простые розы из Castel Gandolfo, а также ветку миндального дерева, сорванную около Lagni di Diana, когда они возвращались из Эмиссарио. Эти цветы могли рассказать обо всех их идиллиях. О! Как они безумно бежали вниз по крутому склону парка, по сухим листьям, где ноги тонули по щиколотку. Она кричала и смеялась, чувствуя, как через тонкие чулки зеленая крапива жжет ее ноги, и тогда Джорджио, идя впереди, начал сбивать палкой жгучую траву, и донна могла ступать по ней безбоязненно. Ярко-зеленые бесчисленные побеги крапивы усеивали Lagni di Diana — таинственный грот, где отзвуки эха превращали в музыку медленно падающие капли. И из влажного сумрака она смотрела на равнину, всю покрытую миндальными и персиковыми деревьями, серебристо-розовыми, бесконечно воздушными, нежными над бледной синевой озерных вод. Сколько цветов — столько воспоминаний.

— Смотри, — сказала Ипполита, показывая Джорджио билет из Segni Paliano. — Я его сохраню.

Панкрацио постучал. Он принес Джорджио счет. Растроганный щедростью синьора, он рассыпался в благодарностях и благих пожеланиях. В конце концов он даже вытащил из кармана две своих визитных карточки и, извиняясь за смелость, предложил их синьоре и синьору на память о его ничтожном имени. На карточках было написано затейливыми буквами: Панкрацио Петрелла.

Ипполита сказала:

— Я сохраню и это на память.

Панкрацио снова постучался. Он принес синьоре подарок: четыре или пять превосходных апельсинов. Глаза его блестели на румяном лице. Он возвестил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: