И немного позлословив, она стала смеяться сердечным смехом, от которого у нее содрогались нижняя часть подбородка и ноздри.
Перед этим неуловимым непостоянством Андреа все еще продолжал колебаться. Эти легкомысленные или злобные вещи срывались с тех же уст, которые недавно, произнося простейшую фразу, смутили его до глубины души, исходили из того же рта, который, в недавнем молчании, казался ему ртом Медузы Леонардо, человеческим цветком души, от пламени страсти и страха смерти ставшим божественным. Какова же была истинная сущность этого создания? Было ли у нее понимание и сознание своих постоянных перемен, или она была непостижима для себя самой, оставаясь вне собственной тайны? Сколько в ее выражениях и проявлениях было искусственного и сколько непосредственного? Потребность узнать все это мучила его, несмотря на охватившее его наслаждение близостью этой женщины, которую он начинал любить. Печальная привычка к анализу все же не дремала в нем, все же мешала ему забыться, и, как любопытство Психеи, каждая попытка каралась удалением любви, помрачением желанного предмета, прекращением наслаждения. «Не лучше ли было простосердечно отдаться первой невыразимой сладости нарождающейся любви?» Он увидел, как Елена коснулась устами светлого, как жидкий мед, вина. Взял бокал, в который слуга налил того же вина, и стал пить с Еленой. Они поставили бокалы на стол одновременно. Общность движения заставила их повернуться друг к другу. И этот взгляд зажег их гораздо сильнее глотка вина.
— Что же вы не говорите? — спросила его Елена с притворной, несколько изменившей ее голос, веселостью. — Говорят, вы — изумительный собеседник. Встряхнитесь же!
— Ах, Сперелли, Сперелли! — воскликнула Донна Франческа с оттенком сострадания, в то время как Дон Филиппо дель Монте шептал ей что-то на ухо.
Андреа стал смеяться.
— Г-н Сакуми, мы — молчальники. Встряхнемся!
Узкие, еще более красные, по сравнению с раскрасневшимися от вина скулами, глаза азиата лукаво заискрились. До этого мгновения он смотрел на герцогиню Шерни с экстатическим выражением какого-нибудь бонзы перед ликом божества. Между гирляндами цветов его широкое лицо, как бы сошедшее с одной из классических страниц великого юмориста Окусаи, пылало, как августовская луна.
— Сакуми, — прибавил он тихим голосом, наклонившись к Елене, — влюблен.
— В кого?
— В вас. Неужели вы не заметили?
— Нет.
— Посмотрите на него.
Елена повернулась. И влюбленное созерцание переодетого истукана вызвало у нее такой чистосердечный смех, что тот почувствовал себя оскорбленным и явно униженным.
— Ловите, — сказала она, чтобы вознаградить его, и, сняв с гирлянды белую камелию, бросила ее посланнику страны Восходящего Солнца. — Найдите сравнение, в честь меня.
Азиат с благоговением поднес камелию к губам.
— Ах, ах, Сакуми, — сказала маленькая баронесса Д’Изола, — вы мне изменяете.
Он пролепетал несколько слов, и его лицо запылало еще ярче. Все громко засмеялись, точно этот иностранец только затем и был приглашен, чтобы доставить другим повод к веселью. И Андреа, смеясь, повернулся к Мути.
Подняв голову, даже откинув ее несколько назад, она украдкой рассматривала юношу из-под полузакрытых ресниц, одним из тех невыразимых женских взглядов, которые поглощают и, так сказать, пьют из понравившегося мужчины все, что в нем есть наиболее милого, наиболее желанного, наиболее приятного, — все то, что пробудило в ней эту инстинктивную половую восторженность, с которой начинается страсть. Необыкновенно длинные ресницы прикрывали отведенный к углу глазницы зрачок, а белки плавали как бы в жидком, синеватом свете, по нижнему же веку пробегала почти неуловимая дрожь. Казалось, что взгляд был направлен прямо на рот Андреа, как на самое нежное место.
И, действительно, Елена была очарована этим ртом. Безукоризненный, румяный, чувственный, — с оттенком жестокости, когда бывал закрыт, — этот юношеский рот поразительно напоминал портрет Неизвестного, что в галерее Боргезе, — это глубокое художественное произведение, в котором очарованное воображение склонно было видеть образ божественного Цезаря Борджиа, кисти божественного Санцио. Когда же во время смеха эти уста раскрывались, указанное выражение исчезало, и белые, ровные, необыкновенно блестящие зубы озаряли весь рот, свежий и нежный, как рот ребенка.
Не успел Андреа повернуться, как Елена отвела свой взгляд, но не столь быстро, чтобы юноша не успел уловить его блеск. При этом такая острая радость овладела им, что он почувствовал, как его щеки запылали. «Она хочет меня! Она хочет меня!» — думал он, торжествуя, в уверенности, что уже завладел этим редчайшим созданием. И даже подумал: «Это — еще неизведанное наслаждение».
Есть женские взгляды, которые любящий мужчина не променял бы на обладание телом женщины. Кто не видел, как в ясных глазах загорается блеск первой нежности, тот не знает высшей ступени человеческого счастья. После же с этим мгновением не сравнится никакое иное мгновение восторга.
Беседа окружающих становилась все оживленнее, и Елена спросила:
— Вы остаетесь в Риме на всю зиму?
— Всю зиму и еще дольше, — ответил Андреа, и ему показалось, что в этом простом вопросе было скрыто любовное обещание.
— Стало быть уже сняли квартиру?
— Во дворце Цуккари: domu’s aurea[4].
— Близ церкви Св. Троицы? Счастливец!
— Почему же счастливец?
— Потому что живете в таком месте, которое я больше всего люблю.
— Там собрано, как драгоценная жидкость в сосуде, все возвышенное очарование Рима, не правда ли?
— Правда! Между обелиском Св. Троицы и колонной Зачатия жертвенно висит мое католическое и мое языческое сердце.
Эта фраза рассмешила ее. У него уже был готов мадригал о висячем сердце, но он не сказал его; так как ему не хотелось продолжать разговор в таком лживом и легкомысленном тоне и тем нарушить свое наслаждение. Промолчал.
Она задумалась. Затем снова включилась в общий разговор, еще с большим оживлением, расточая остроты и смех, сверкая своими зубами и своими словами. Донна Франческа язвила по поводу княгини Ди Ферентино, не без тонкости намекая на ее лесбосскую связь с Джованиллой Дадди.
— Кстати: Ферентино уже объявила о новом благотворительном базаре в день Крещения, — сказал барон Д’Изола. — Вам еще ничего неизвестно?
— Я — попечительница, — ответила Елена Мути.
— Вы — неоценимая попечительница, — заметил Дон Филиппо дель Монте, мужчина лет сорока, почти совсем лысый, тонкий сочинитель едких эпиграмм, со своего рода сократической маской на лице, на котором его чрезвычайно юркий правый глаз сверкал множеством различных выражений, тогда как левый был всегда неподвижен и из-за крупного монокля казался стеклянным, — точно первым он пользовался для того, чтобы выражать, а вторым — чтобы видеть. — На майском базаре вы набрали груды золота.
— Ах, майский базар! Безумие! — воскликнула маркиза Д’Аталета.
И так как слуги явились с замороженным шампанским, то она прибавила:
— Помнишь, Елена? Наши места были рядом.
— Пять золотых за глоток! Пять золотых за кусок! — шутки ради, закричал Дон Филиппо дель Монте, подражая голосу аукционного продавца.
Мути и Аталета смеялись.
— Да, да, верно. Вы, Филиппо, были продавцом, — сказала Донна Франческа. — Жаль, что тебя не было, Андреа! За пять золотых ты мог бы есть плод с отпечатком моих зубов, а за другие пять — пить шампанское из ладони Елены.
— Какой скандал! — с гримасой ужаса прервала баронесса Д’Изола.
— Ах, Мэри! А разве ты не продавала за луидор закуренные тобой и очень сырые папиросы? — заметила Донна Франческа, не переставая смеяться.
А Дон Филиппо заметил:
— Я видел кое-что получше. Леонетто Ланца, не знаю, за сколько, получил от графини Луколи сигару, которую она держала под мышкой…
— Какая гадость! — снова комично прервала маленькая баронесса.
4
Золотой дом.