Донна Бьянка Дольчебуоно являла идеальный тип флорентийской красоты, как его воспроизвел Гирляндайо на портрете Джованны Торнабуони, что в церкви Санта Мария Новелла. У нее было светлое круглое лицо, с широким, высоким и белым лбом, умеренным ртом, с несколько вздернутым носом, и глазами темного каштанового цвета, прославленного еще Фиренцуолой. Она любила укладывать пышные волосы на висках, до половины щеки, как у древних. Очень шла к ней и ее фамилия, потому что она вносила в светскую жизнь врожденную доброту, большую снисходительность, одинаковую для всех любезность и мелодичную речь. Словом, это была одна из тех милых женщин, без особенной глубины души и ума, несколько небрежных, которые кажутся рожденными для жизни в довольстве и для того, чтобы качаться в скромной любви, как птицы на цветущих деревьях.
Услышав слова Андреа, она с милым удивлением воскликнула:
— И вы так скоро забыли Елену?
Потом, после нескольких дней милого колебания, ей было приятно отдаться, и она нередко говорила с неверным юношей об Елене, без ревности, чистосердечно.
— Но почему же она уехала раньше обыкновенного в этом году? — спросила она его как-то, улыбаясь.
— Не знаю, — ответил Андреа, не в силах скрыть легкое нетерпение и горечь.
— Значит, все кончено?
— Бьянка, прошу Вас, будем говорить о нас! — прервал он изменившимся голосом, так как эти разговоры смущали и раздражали его.
Она призадумалась на мгновение, как бы желая разрешить загадку, потом улыбнулась, как бы в виде отказа, качая головой, с мимолетной тенью грусти в глазах.
— Такова любовь.
И начала отвечать на ласки возлюбленного.
Обладая ею, Андреа обладал в ее лице всеми благородными флорентийскими дамами XIV века, про которых пел Лоренцо Великолепный:
Летом же, собираясь уезжать, не скрывая милого волнения, на прощанье, она сказала:
— Я знаю, когда мы увидимся снова, вы больше не будете любить меня. Такова любовь. Но вспоминайте обо мне, как о друге.
Он не любил ее. Все же, в жаркие и томительные дни, известный нежный оттенок в ее голосе, всплывал в его душе, как очарование какой-то рифмы, и вызывал в нем образ свежего сада с водой, по которому бродила она, в толпе других женщин, со звоном и песнями, как на картине «Сон Полифила».
И Донна Бьянка забылась. И явились другие, иногда парами: Барбарелла Вати, юнец, с гордой головой мальчика, золотистой и сияющей, как некоторые еврейские головы Рембрандта, графиня Луколи, дама с бирюзой, Цирцея кисти Доссо Досси, с парой прекраснейших, полных вероломства глаз, изменчивых, как осеннее море: серых, голубых, зеленых, неопределенных, Лилиан Сид, двадцатидвухлетняя леди, блиставшая поразительным цветом лица цвета роз и молока — какой встречается только у детей знатных англичан на полотнах Рейнольдса, Гэнсборо и Лоренса, маркиза Дю Дэффан, красавица времен Директории, сколок с Рекамье, с продолговатым и чистым валом лица, лебединой шеей, высокой грудью и руками вакханки, Донна Изотта Чиллези, дама с изумрудом, которая с медленной величавостью поворачивала свою голову императрицы, сверкая огромными фамильными бриллиантами, княгиня Калливода, дама без драгоценностей, в чьих хрупких членах были заключены стальные нервы для наслаждения и над восковой нежностью черт лица которой открывалась пара хищных, львиных глаз Скиоа.
Каждая из этих связей приводила его к новому падению, каждая опьяняла его дурным опьянением, не утолив его, каждая научила его какой-нибудь, еще неизвестной ему, особенности или утонченности порока. Он носил в себе семена растления. Развращаясь, развращал. Обман покрывал его душу чем-то липким и холодным, что с каждым днем становилось привязчивее. Извращенность чувств заставляла его искать и открывать в своих любовницах то, что было в них наименее благородного и чистого. Низкое любопытство заставляло его выбирать женщин с плохой репутацией, жестокая наклонность к осквернению заставляла его обольщать женщин с безупречной репутацией. В объятиях одной, он вспоминал какую-нибудь ласку другой, какой-нибудь прием сладострастия, подмеченный у другой.
Порою (это случалось главным образом тогда, когда известие о вторичном замужестве Елены снова вскрывало на время его рану), ему нравилось налагать на бывшую перед ним наготу воображаемую наготу Елены и пользоваться осязаемой формой, как опорой, для обладания формой идеальной. Он проникался этим образом с напряженным усилием, пока воображению не удавалось обладать этой почти созданной тенью.
Однако он не поклонялся памяти о далеком счастье. Наоборот, порою она служила ему предлогом для нового приключения. В галерее Боргезе, например, в памятной зеркальной зале, он добился первого обещания от Лилианы Сид, на вилле Медичи, на памятной зеленой лестнице, ведущей к Бельведеру, он сплел свои пальцы с длинными пальцами Анжелики Дю Деффан, и маленький череп из слоновой кости, принадлежавший кардиналу Имменрет, могильная драгоценность с именем неизвестной Ипполиты, вызвал в нем желание соблазнить Донну Ипполиту Альбонико.
Эта женщина выделялась своей аристократической внешностью и несколько напоминала Марию Магдалину Австрийскую, супругу Козимо II Медичи, на портрете Суттерманса, в галерее Корсини во Флоренции. Она любила пышные платья, парчу, бархат, кружева. Широкие медицейские ожерелья, казалось, оттеняли красоту ее гордой головы.
Однажды, в день скачек, на трибуне Андреа Сперелли хотел уговорить Донну Ипполиту придти на следующий день во дворец Цуккари за посвященной ей загадочной слоновой костью. Она защищалась, колеблясь между благоразумием и любопытством. На всякую сколько-нибудь смелую фразу юноши она морщила брови, в то время как невольная улыбка появлялась на ее устах.
— Tibi, Hippolyta![8] Значит, придете? Я буду ждать вас целый день, с двух до вечера. Хорошо?
— Да вы с ума сошли!
— Чего вы боитесь? Клянусь Вашему Величеству не прикасаться даже к вашей перчатке. Будете сидеть на троне, по вашему царскому обыкновению, и, даже за чашкой чая, можете не выпускать из рук незримый скипетр, который вы всегда носите в повелительной деснице. Будет оказана милость, на этих условиях?
— Нет.
Но она улыбалась, так как ей было приятно, что отмечали этот царственный вид, которым она славилась. И Андреа Сперелли продолжал соблазнять ее, то в шутку, то тоном мольбы, сопровождая свой голос обольстителя упорным, пристальным, проницательным взглядом, который, казалось, раздевал женщин, видел их нагими сквозь платье, касался их кожи.
— Я не хочу, чтобы вы смотрели на меня так, — сказала Донна Ипполита, почти оскорбленная, слегка покраснев.
На трибуне оставалось немного людей. Дамы и мужчины гуляли по траве, вдоль ограды, или толпились вокруг одержавшей победу лошади, или держали пари с кричавшими маклерами, при изменчивом солнце, которое то появлялось, то исчезало среди нежного архипелага туч.
— Пойдемте, — прибавила она, не замечая внимательного взгляда Джаннетто Рутоло, который стоял, опершись о перила лестницы.
Проходя мимо него, Сперелли сказал:
— До свидания, маркиз. Скачем.
Рутоло низко поклонился Донне Ипполите, и мгновенное пламя окрасило его лицо. В приветствии графа ему послышалась легкая насмешка. Он остался у перил лестницы, следя все время глазами за парой на кругу. И, видимо, страдал.
— Рутоло, смотрите в оба! — сказала ему, со злым смехом, графиня Луколи, спускаясь по железной лестнице под руку с Доном Филиппе дель Монте.
8
Тебе, Ипполита! (Ред.)