Своего рода панический ужас овладел выздоравливающим. Он сжал руками виски, и несколько мгновений оставался под ударом этой ужасающей мысли, под страхом этой угрозы, как бы уничтоженный. — Лучше, лучше умереть! — Никогда, до этого мгновенья, он не чувствовал божественной цены дара, никогда, вне этого мгновения, искра таланта не казалась ему священной. Все его существо трепетало со странной силой, при одной мысли, что этот дар мог быть уничтожен, что эта искра могла погаснуть. — Лучше умереть!

Поднял голову, стряхнул с себя всякое оцепенение, сошел в парк, без определенной мысли, медленно бродил под деревьями. По вершинам пробегал легкий ветерок, временами листва начинала шевелиться с таким сильным шелестом, точно в ней пробиралась стая белок, среди ветвей появлялись кусочки неба, как голубые глаза из-под зеленых ресниц. В излюбленном месте, в своего рода крошечной рощице с четвероликой Гермой, погруженной в четверное размышление, он остановился и уселся на траве, прислонясь спиной к основанию статуи, лицом к морю. Несколько прямых и утончающихся, как дудки в свирели Пана, стволов пересекало перед ним лазурь, кругом же аканты с величавой пышностью раскрывали свои листья, симметричные как на капители Каллимаха.

И ему пришли на память стихи Сальмака из «Сказания о Гермафродите»:

Аканты, — вы, чей ряд в лесах земных
Как вехи мира, — стройные вершины;
Вы, ткани рук незримых и живых
Безмолвия, воздушные корзины
Для собиранья тайных снов лесных.—
Какие чары, цвет земной долины,
Вы проливали темною листвой
На отрока, что он уснул, нагой?

И другие стихи пришли ему на память, и еще другие, и еще другие. Вся его душа наполнилась музыкой рифм и ритмических слогов. Он ликовал, это непринужденное внезапное поэтическое возбуждение доставляло ему невыразимую радость. Он прислушивался к этим звукам в самом себе, наслаждаясь богатством образов, меткими эпитетами, ясными метафорами, изысканной гармонией, утонченным сочетанием пауз и придыханий, всем этим тонким изяществом своего стиля и своей метрики, всем таинственным искусством одиннадцатистопного стиха, который он заимствовал у поразительных поэтов XIV века и в особенности у Петрарки. Волшебство стиха снова покорило его душу, и ему странно улыбалось полустишье-изречение одного современного поэта: «Стих — все».

Стих — все. В подражании Природы нет более живого, более гибкого, острого, изменчивого, более разнообразного, четкого, послушного, более чувствительного и надежного художественного средства. Плотнее мрамора, мягче воска, подвижнее жидкости, трепетнее струны, светозарнее драгоценного камня, благоуханье цветка, острие меча, гибче ветки, ласкательнее шепота, грознее грома, стих — все и может все. Может передать малейшие оттенки чувства и малейшие оттенки ощущения, может определить неопределимое и выразить невыразимое, может объять беспредельное и проникнуть в бездну, может приобрести объем вечности, может изобразить сверхчеловеческое, сверхъестественное, чудесное, может опьянять, как вино, восхищать, как экстаз, может в одно и то же время завладеть нашим рассудком, нашей душой, нашим телом, может, наконец, воссоединиться с Абсолютным. Совершенный стих — безусловен, неизменен, бессмертен, спаивает в себе слова, как алмаз, замыкает мысль в некий строгий круг, которого никакой силе никогда не разорвать, становится независимым от всякой связи и всякого подчинения, не принадлежит больше художнику, но всем и никому, как пространство, как свет, как нечто вечное, изначальное. Мысль, точно выраженная в свершенном стихе, есть мысль уже существовавшая раньше в темной глубине языка. Извлеченная поэтом, продолжает существовать в сознании людей. И более велик, стало быть, тот поэт, который умеет обнаружить, раскрыть, извлечь большее количество этих, бывших в скрытом виде, идеальных образов. Когда поэт близок к открытию одного из таких вечных стихов, его предуведомляет божественный поток радости, неожиданно охватывающий все его существо.

Какая радость глубже? — Андреа полузакрыл глаза, как бы желая продлить этот своеобразный трепет, который предшествовал его вдохновению, когда его дух бывал расположен к художественной работе, в особенности, к поэзии. Затем, исполненный еще неизведанной отрады, стал подыскивать рифмы, тоненьким карандашом, на коротких белых страницах записной книжки. И ему пришли на память первые стихи одной песни Лоренцо Великолепного:

Льются легко и певуче
В сердце рожденные мысли…

Начиная слагать, он почти всегда нуждался в музыкальном напеве, данном другим поэтом, и он почти всегда заимствовал его у старинных тосканских стихотворцев. Полустих Лапо Джанни, Кавальканти, Чино, Петрарки, Лоренцо, Медичи, воспоминание ряда рифм, соединение двух эпитетов, любое сочетание красивых и звучных слов, любая ритмическая фраза легко приводили его в движение, давали, так сказать, ноту, служившую основанием гармонии первой строфы. Были своего рода темой не для приискания аргументов, но для подыскания прелюдий. И, действительно, первое медицейское семистишие подсказало ему рифму, и он ясно видел все, что хотел показать своему воображаемому слушателю в лице Гермы, и одновременно с видением его душе непринужденно представилась метрическая форма, куда он, как вино в чашу, должен был влить поэзию. Так как это его поэтическое чувство было двойственно, или, лучше сказать, возникало из контраста между минувшим падением и текущим воскресением, и так как в своем лирическом движении он следовал подъему, то выбрал сонет, архитектура последнего состоит из двух частей: верхней — из двух четверостиший и нижней — из двух терций. Мысль и страсть, развиваясь в первой части, должны быть скованы, подкреплены и возвышены во второй. Форма сонета, поразительно прекрасная и великолепная, имеет и некоторые недостатки, потому что похожа на фигуру со слишком длинным туловищем на слишком коротких ногах. Ведь две терцины в действительности не только короче двух четверостиший по количеству стихов, но и кажутся короче четверостиший тем, что терцина в своем движении быстрее и подвижнее медленного и торжественного четверостишия. И тот художник искуснее, кто умеет устранить недостаток, т. е. тот, кто приберегает для терцины более яркий и более разительный образ и более сильные и звучные слова, и тем достигает того, что терцины перевешивают и гармонируют с верхними строфами, отнюдь, впрочем, не теряя своей легкости и свойственной им быстроты. Живописцы Возрождения умели уравновешивать целую фигуру простым изгибом ленты, или края одежды, или складки.

Сочиняя, Андреа с любопытством изучал себя. Он уже давно не писал стихов. Не повредил ли этот перерыв мастерству его техники? Ему казалось, что рифмы, постепенно возникая в его мозгу, имели новый вкус. Созвучие приходило само собой, без поисков, и мысли рождались рифмованными. Потом какое-то препятствие вдруг останавливало течение, стих не удавался ему, и все остальное распадалось, как ничем не связанная мозаика, слоги боролись со строгостью размера, певучее и яркое слово, понравившееся ему, несмотря на всякие усилия, исключалось строгим ритмом, из какой-нибудь рифмы, неожиданно, возникала новая идея, соблазняла его, отвлекала от первоначальной идеи, какой-нибудь, даже меткий и точный, эпитет звучал слабо, и столь искомого качества, стройности стиха не достигалось, и строфа оказывалась неудачной, как медаль, по вине неопытного литейщика, который не умел рассчитать необходимое для наполнения формы количество расплавленного металла. И он, со строгим терпением, снова клал металл в тигель и начинал работу сызнова. И строфа в конце концов удавалась ему вполне и точно, иной стих, то здесь, то там звучал с приятной жесткостью, сквозь переливы ритма, симметрия казалась в высшей степени очевидной, повторность рифм звучала четко, созвучием звуков вызывая в душе созвучие мыслей и усиливая физической связью связь нравственную, и весь сонет жил и дышал, как независимый организм, в полном единстве. Для перехода от одного сонета к другому он держал ноту, подобно тому как в музыке модуляция от одного тона к другому подготавливается созвучием синтимы, в которой удерживается основной тон, чтобы сделать его преобладающим в новом тоне.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: