Но они были не вполне черные. Он всматривался в них на другой день, за столом, когда на них падал свет. У них был темный оттенок фиалки, один из тех оттенков, какие бывают у синего сандала, или иногда у закаленной стали, или у полированного палисандрового дерева, и казались сухими, так что, при всей своей густоте, волосы были воздушными, они как бы дышали. Три ярких и мелодичных эпитета Альцея очень подходили Донне Марии самым естественным образом «Ιόπλοχ, άγνα, μειλιχόμειδε…»[16] — Она говорила изысканно, обнаруживая утонченный ум, склонный к возвышенным темам, к редкому вкусу, к эстетическому наслаждению. Обладала широким и многосторонним образованием, развитым воображением, красочной речью тех, кто видел много стран, жил в разных климатах, сталкивался с различными людьми. И Андреа чувствовал в ее существе какое-то экзотическое очарование, чувствовал, что от нее исходило странное обольщение, таинственность расплывчатых призраков виденных ею далеких стран, оставшихся в ее глазах зрелищ, наполнявших ее душу воспоминаний. Это было неизъяснимое, невыразимое очарование, точно она носила в своем существе следы света, в котором она утопала, благоуханий, которыми она дышала, языков, которые она слышала, точно она, в смутном, побледневшем, неясном виде, носила в себе все волшебство этих стран Солнца.
Вечером, в большом, смежном с передней, зале она подошла к роялю и раскрыла его, говоря:
— Ты еще играешь, Франческа?
— Ах, нет, — ответила маркиза. — Вот уже несколько лет перестала заниматься. Решила, что просто слушать предпочтительнее. Все же принимаю вид покровительницы искусства, и зимой у себя в доме стараюсь завести немного хорошей музыки. Не правда ли, Андреа?
— Моя кузина очень скромна, Донна Мария. Она больше чем покровительница, она восстановительница хорошего вкуса. Как раз в этом году, в феврале, в ее доме, ее же старанием, были исполнены два квинтета, один квартет и трио Боккерини и квартет Керубини: почти совершенно забытая, но изумительная и вечно юная, музыка. Адажио и Минуэты Боккерини восхитительно свежи, только Финалы мне кажутся несколько устарелыми. Вы, конечно, его немного знаете…
— Помнится, я слышала один квинтет четыре или пять лет тому назад, в Брюссельской консерватории и он мне показался великолепным, и в высшей степени новым, полным неожиданных переходов. Я хорошо помню, как в некоторых частях квинтет, благодаря унисону, сводился к дуэту, но эффекты, достигнутые различием тембров, были чрезвычайно тонки. Мне не попадалось ничего подобного в других инструментальных композициях.
Она говорила о музыке с тонкостью знатока, и для выражения чувства, вызванного в ней данным произведением или всем творчеством данного композитора, находила остроумные слова и смелые образы.
— Я исполняла и слышала много музыки, — говорила она. — И по поводу всякой Симфонии, всякой Сонаты, и вообще всякого отдельного произведения, сохраняю зрительный образ, впечатление формы и цвета, целый ряд фигур, пейзаж, так что все мои любимые вещи носят название, по образу… Например, у меня есть Соната сорока невесток Приама; Ноктюрн красавицы, уснувшей в лесу; Гавот желтых дам; Песня мельницы; Прелюдия капли воды и т. д.
И она засмеялась тем нежным смехом, который на этих скорбных устах приобретал невыразимую грацию и озадачивал, как неожиданная молния.
— Помнишь, Франческа, в пансионе, сколькими примечаниями на полях мы терзали музыку этого Шопена, нашего божественного Фридриха? Ты была моей соучастницей в преступлении. Однажды мы переменили все названия Шумана, после многозначительных рассуждений, и каждое заглавие сопровождалось длинным пояснительным примечанием. Я еще храню эти бумаги на память. Теперь, когда играю Myrthen и Albumblätter, все эти таинственные обозначения непонятны мне, волнение и видение — совсем не те, и иметь возможность сравнивать теперешнее ощущение с былым, новый образ с прежним, — тонкое наслаждение. Это наслаждение похоже на то, какое мы испытываем, перечитывая дневник, но, пожалуй, более грустное и босс глубокое. Дневник вообще есть описание действительных происшествий, перечень счастливых дней и дней печальных, серый или розовый след, оставленный уходящей жизнью, в юности, являются, наоборот, отрывками тайной поэмы раскрывающейся души, лирическими излияниями наших девственных идеалов, историей наших мечтаний. Какой язык! Какие слова! Помнишь, Франческа?
Она говорила с полной доверчивостью, может быть, с легким духовным возбуждением, как женщина, подавленная долгим вынужденным общением с людьми ограниченными или зрелищем пошлости и чувствующая непреодолимую потребность раскрыть свою душу и свое сердце перед дуновением более возвышенной жизни. Андреа слушал с нежным чувством, похожим на благодарность. Ему казалось, что, говоря о подобных вещах в его присутствии и с ним, она давала благородное доказательство своего расположения почти позволяла ему стать ближе. Он думал, что видит край этого внутреннего мира, не столько по значению произносимых ею слов, сколько по звукам, оттенкам голоса. И снова он узнавал отзвуки другой.
Это был двусмысленный голос, лучше сказать, двуполый, двойной, мужской и женский, двух оттенков. Низкий и несколько неясный мужской оттенок становился тоньше, яснее, подчас женственнее, с такими гармоничными переходами, что ухо слушателя недоумевало, и восхищалось в одно и тоже время и сбивалось с толку. Подобно тому, как музыка переходит с минорного она на мажорный, или, пройдя ряд мучительных диссонансов, возвращается еле множества аккордов в основной тон, так и этот голос менялся время от времени. И женский оттенок как раз напоминал другую.
И это было так странно, что полностью занимало внимание слушателя, заставляя отвлечься от смысла слов. Ведь чем больше музыкального значения приобретают слова от ритма или от оттенка, тем более теряют в символической ценности. И, действительно, после нескольких минут внимания, душа начинала поддаваться таинственному очарованию и, замирая, ожидала и жаждала сладкого перелива, как бы исполненной на каком-то инструменте мелодии.
— Вы поете? — спросил Андреа у дамы, почти с робостью.
— Немного, — ответила она.
— Спой, — стала упрашивать ее Донна Франческа.
— Хорошо, — согласилась она, — но лишь напевая, потому что, вот уже больше года как я потеряла всякую силу.
Дон Мануэль, без шума, без единого слова, играл в карты в соседней комнате с маркизом Д’Аталетой. Свет распространялся в зале сквозь большой японский абажур, умеренный и красный. Между колоннами передней вливался морской воздух, то и дело шевеля длинными пышными занавесками и принося благоухание расположенных ниже садов. В пролетах между колоннами виднелись черные, тяжелые, как из эбенового дерева, кипарисы, выделяясь на прозрачном, сверкавшем звездами, небе.
Усаживаясь за рояль, Донна Мария сказала:
— Так как мы в старинном доме, то я спою что-нибудь из «Безумной Нины», божественную вещицу.
Она пела, сама себе аккомпанируя. В огне пения два оттенка ее голоса сплавлялись, как два драгоценных металла, образуя один звонкий, теплый, гибкий, трепетный металл. Простая, чистая, бесхитростная, полная печальной нежности и окрыленной грусти, мелодия Паизиелло, с этим в высшей степени чистым аккомпанементом, слетая с этих прекрасных печальных уст, раздавалась с такой огненной страстью, что, взволнованный до глубины, выздоравливающий почувствовал, как ноты, одна за другой, проникали в его вены, точно кровь остановилась в теле у него и слушала. Тонкий холод прошел по корням его волос, на его глаза падали быстрые и частые тени, волнение перехватывало дыхание. И в его утонченных нервах, напряжение чувства было так сильно, что он делал усилие, чтобы удержать поток слез.
— Ах, моя Мария! — воскликнула Донна Франческа, целуя нежно волосы у певицы, когда та замолчала.
Андреа не говорил, продолжал сидеть в кресле, повернувшись спиной к свету, скрывая лицо в тени.
16
Нежная, святая, сладостная…