— Поедемте, — сказала Донна Мария, — уже поздно.

Держала за руку Дельфину и шла под цветущими деревьями. На опушке леса остановилась, всматриваясь в море.

Вода, отражая тучи, производила впечатление безмерной шелковой ткани, тонкой, зыбкой, переливчатой, раскинувшейся широкими складками, белые и золотые облака, отделенные друг от друга, но восходящие из одной полосы, были похожи на завернутые в легкие покрывала статуи, возвышающиеся на мосту без арок.

Среди безмолвия Андреа сорвал с ежовки кисть, сгибавшую ветвь своей тяжестью, так она была густа, и поднес ее Донне Марии. Принимая ее, она взглянула на него, но не раскрыла рта.

Пошли назад по тропинке. Дельфина говорила теперь, говорила без удержу, без конца повторяя одно и тоже, постоянно возвращаясь к рассказу о лани, смешивая самые странные фантазии, изобретая длинные однообразные истории, путая одну сказку с другой, выдумывая путаницы, в которых она сама терялась. Говорила, говорила, как-то бессознательно, точно утренний воздух опьянил ее, и рядом с этой ланью называла королевских сыновей и дочерей, посудомоек, царевен, волков, чудовища, все сказочные лица, толпою, беспорядочно, как в беспрерывных изменениях сна. Говорила, как щебечущая птица, со звонкими переливами, иногда с непохожей на слова последовательностью звуков, в которых проступала музыкальная волна, как дрожание струны во время паузы, когда в этом детском уме обрывалась связь между словесным знаком и идеей.

Двое остальных не разговаривали и не слушали. Им казалось, что это пение окутывало их мысли, потому что, думая, они получали впечатление, будто нечто звучное улетучивалось из глубины их мозга, нечто такое, что, среди молчания, могло бы быть воспринято физически, и стоило Дельфине замолчать на миг, как они испытывали странное чувство беспокойства и остановки, как если бы молчание должно было раскрыть и, так сказать, обнажить их души.

В мимолетной перспективе, показалась Аллея Ста Фонтанов, где струи и зеркала воды бросали тонкий стеклянный отблеск, подвижную стекловидную прозрачность. Сидевший на одном из гербов павлин вспорхнул, роняя ближайший бассейн лепестки осыпавшихся роз. Андреа узнал водоем, перед которым Донна Мария сказала ему:

— Слышите?

На поляне с Гермой запаха мускуса больше не чувствовалось. Задумчивая, увенчанная цветами, Герма была окружена проникавшими сквозь листву лучами. Перекликаясь, кричали скворцы.

Охваченная новыми причудами, Дельфина сказала:

— Мама, отдай мне гирлянду.

— Нет, оставим ее здесь. Зачем тебе она?

— Отдай, я ее отнесу Муриэлле.

— Муриэлла изорвет ее.

— Отдай, пожалуйста!

Мать взглянула на Андреа. Он подошел к камню, снял гирлянду и отдал ее Дельфине. Суеверие, одно из смутных волнений, вносимых любовью даже в сознательные существа, придало в их возбужденных душах незначительному эпизоду таинственность аллегорий. Им показалось, что в этом простом событии скрыт символ. Не знали, какой, но думали об этом. Один стих мучил Андреа:

«Ужели мне к Причастью не припасть».

Чем ближе был конец тропинки, тем сильнее сжимала его сердце неимоверная тревога, и он отдал бы половину своей крови за одно слово женщины. Она же сто раз готова была заговорить, но не заговорила.

— Смотри, мама, там, внизу, Фердинандо, Муриэлла, Риккардо… — сказала Дельфина, заметив внизу тропинки детей Донны Франчески, и размахивая венком, бросилась бежать. — Муриэлла! Муриэлла! Муриэлла!

IX

Мария Феррес всегда оставалась верна девичьей привычке ежедневно заносить в свой дневник мысли, радости, огорчения, мечты, волнения, порывы, сожаления, надежды, все порывы своей души, все события своей внешней жизни, составляя как бы Путеводитель Души, который она любила перечитывать время от времени, чтобы извлечь наставление для будущего скитания и отыскать след уже давно умерших вещей.

Вынужденная обстоятельствами постоянно углубляться в самое себя, вечно замкнутая в собственной чистоте, как в незыблемой и неприступной башне из слоновой кости, — в этой своего рода ежедневной исповеди перед белой страницей таинственнейшей книги она испытывала облегчение и утешение. Жаловалась на свои невзгоды, давала волю слезам, старалась проникнуть в тайны своего сердца, спрашивала свою совесть, вооружалась мужеством молитвы, закаляла себя размышлениями, отгоняла от себя всякую слабость, и всякий суетный образ, предавала свою душу в руки Господа. И все страницы сияли общим светом, т. е., Истиной.

15 сентября 1886 (Скифанойя). — Как я устала! Путешествие несколько утомило меня и этот новый морской и деревенский воздух несколько ошеломил меня. Мне нужно отдохнуть, и, кажется, я уже предвкушаю отраду сна и сладость завтрашнего пробуждения. Я проснусь в дружеском доме, у сердечно-радушной Франчески, в этой Скифанойе с ее столь прекрасными розами и столь высокими кипарисами, и проснусь, имея впереди несколько недель покоя, двадцать дней духовного существования, а может быть и больше. Я очень благодарна Франческе за приглашение. Повидавшись с ней, повидалась с сестрой. Сколько перемен во мне, и каких глубоких, после славных флорентийских лет!

По поводу моих волос, Франческа вспоминала сегодня страсти и огорчения того времени, и Карлотту Фьорделизе, и Габриэллу Ванни, и всю эту далекую историю, которая теперь мне кажется не пережитой, но вычитанной из старой забытой книги, или виденной во сне. Волосы не выпали, но отпало от меня много других, более живых вещей. Сколько волос на моей голове, столько колосьев скорби в моей судьбе.

Но почему эта грусть снова овладевает мной? И почему мне больно вспоминать? И почему время от времени моя решимость слабеет? Бесполезно плакать над гробом, а минувшее — как гроб, не возвращающий своих мертвецов. Боже мой, дай мне запомнить это раз навсегда!

Франческа еще молода, еще сохранила эту свою милую и открытую веселость, которая, в институте производила такое странное впечатление на мою несколько сумрачную душу. Она обладает великой и редкой добродетелью: она радостна, но понимает страдания ближнего и умеет даже смягчить их своим сознательным милосердием. Она, прежде всего, — образованная женщина, женщина с возвышенными вкусами, образцовая дама, необременительная подруга. Может быть несколько слишком любит шутки и острые фразы, но у ее стрел всегда золотое острие, и она бросает их с неподражаемой грацией. Несомненно, из всех светских дам, которых я знавала, она — самая утонченная, а из подруг — самая любимая.

Дети не очень похожи на нее, не красивы. Но девочка, Муриэлла, очень мила; у нее ясный смех и глаза матери. Приняла Дельфину с любезностью маленькой дамы. Она, конечно, унаследует от матери «светские манеры».

Дельфина, по-видимому, счастлива. Уже успела исследовать большую часть сада, добиралась до моря, спускалась по всем лестницам, пришла рассказать мне о чудесах, задыхаясь, глотая слова, с каким-то ослеплением в глазах. Часто повторяла имя новой подруги: Муриэллы. Красивое имя, а на ее устах становится еще милее.

Спит, глубоким сном. Когда глаза у нее закрыты, ресницы бросают на верхнюю часть щеки длинную-предлинную тень. Этой длине, сегодня вечером, удивлялся брат Франчески и повторял стих из «Бури» Вильяма Шекспира, очень красивый стих, о ресницах Миранды.

Здесь слишком сильный запах. Прежде чем заснуть, Дельфина просила оставить букет роз у постельки. Но она спит, и я уберу его и вынесу на балкон, на воздух.

Я устала, и все же исписала три или четыре страницы. Хочется спать, и все же хотелось бы продлить бдение, чтобы продлить эту неопределенную душевную истому, сливающуюся с какой-то нежностью вне меня, вокруг меня. Так давно, так давно я не чувствовала вокруг себя сколько-нибудь благоволения!

Франческа очень добра, и я очень признательна ей.

Вынесла на балкон вазу с розами, и несколько минут прислушивалась к ночи, и мне было жаль терять, в слепоте сна, часы, проходящие под таким прекрасным небом. Странно это созвучие между лепетом фонтанов и шумом моря. Кипарисы, передо мною, казались колоннами небесного свода: звезды сверкали над самыми вершинами, зажигали их.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: