воздухе, на весу, и ударил лошадь по лбу. Одно ухо ее отскочило, другое

прыгнуло и прижалось; кобыла застонала и понесла. Рузвальни перевернулись, пшеница витыми полосами разостлалась по снегу. Лошадь прыгала передними

ногами и запрокидывала морду. У сарая она запуталась в зубьях бороны. Из-

под кровавой, льющейся завесы вышли ее глаза. Жалуясь, она запела.

Жеребенок повернулся в ней, жила вспухла на ее брюхе.

— Помиримось, — протягивая ей руку, сказал Иван, — помиримось, дочка...

...Ухо лошади повисло, глаза ее косили, кровавые кольца сияли вокруг

них, шея образовала с мордой прямую линию. Верхняя губа ее запрокинулась

в отчаянии. Она натянула шлею и двинулась, таща прыгавшую борону. Иван

отвел за спину руку с топором. Удар пришелся между глаз, в рухнувшем

животном еще раз повернулся жеребенок. Описав круг по двору, Иван подошел

к сараю и выкатил на волю веялку. Он размахивался широко и медленно, разбивая машину, и поворачивал топор в тонком плетении колес и барабана.

Жена в высокой тальме появилась на крыльце.

— Маты, — услышал Иван далекий голос, — маты, он все погубляет...

Дверь открылась; из дому, опираясь на палку, вышла старуха в

холстинных штанах. Желтые волосы облегали дыры ее щек, рубаха висела, как

саван, на плоском ее теле. Старуха ступила в снег мохнатыми чулками.

— Кат, — отнимая топор, сказала она сыну, — ты отца вспомнил?.. Ты

братов, каторжников, вспомнил?..

Во двор набрались соседи. Мужики стояли полукругом и смотрели в

сторону. Чужая баба рванулась и завизжала.

— Примись, стерво, — сказал ей муж. Иван стоял, опершись в стену.

Дыхание его, гремя, разносилось по двору...

— Я человек, — сказал вдруг Иван окружившим его, — я есть человек, селянин... Неужто вы человека не бачили?..»

...Такова вторая часть повествования. Топор. Крушение дома, семьи, мира. Самоистребление. Чем вам, лучше никому.

Разрушению машины посвящены полторы строчки. А на лошадь —

полстраницы.

Бабель — не садист. Почему так много о мучениях лошади?

Дело-то не только в лошади, хотя лошадь — опора в хозяйстве. Лошадь

здесь не хозяйственная сила, а живое, родное, неотделимое. Пока ее убивают, в

ней ворочается жеребенок. «Помиримось, — говорит ей Иван, протягивая руку

к лошади. — Помиримось, дочка».

Неслыханной мукой лошади отмерена мука Ивана Колывушки.

«Дыхание его, гремя, разносилось по двору». До него доходит ужас

свершенного: дочку убил...

Рушится семья патриархальная; правда, мать еще имеет власть. Да что в

том? Бабель уже обнажил и глубинный смысл происшедшего: бунт Колывушки

— бунт безумный, устрашивший еще Пушкина: «Не дай Бог увидеть русский

бунт, бессмысленный и беспощадный!»

Из ворот колывушкинского дома выплыли к вечеру сани. «Женщины

сидели на тюках, как окоченевшие птицы... Воз проехал краем села и утонул в

плоской снежной пустыне. Ветер мял снизу и стонал в этой пустыне, рассыпая

голубые валы. Жестяное небо стояло за ними. Алмазная сеть, блестя, оплетала

небо...» Жестяное небо над деревней.

Гениальная проза. Гениальная и потому истребленная. Глубина

«Колывушки» — новая высота даже для Бабеля, автора «Конармии» и

«Одесских рассказов».

...Предсмертное окоченение крестьянского мира и посмертное

окоченение мира кормильцев — так выстроил Бабель главу. Женщины, хоронящие себя почти по-монашески — смиренно и торжественно. Колывушка

хоронит себя с топором в руке. И говорит, казалось бы, несвойственное ему

совершенно:

«Я человек, — вдруг сказал Иван...»

Это не философ сказал, не Сатин из пьесы Горького. Это произнес

мужик, который о таких материях, казалось бы, и не задумывается. Человек

дочку убил, больше ничего у него не осталось, и тогда лишь сказал.

Как стон это: «Я есть человек, селянин... неужто вы человека не

бачили?»

Мужики сострадают Колывушке. Смотрят в сторону ... Какие

нравственные глубины раскрывает эта простая фраза о мужиках, которые

«смотрели в сторону». А когда завизжала, рванулась чужая баба, тут же унял ее

мужик: «Примись, стерво».

Начинается третья страница, завершение. Нарастает тема окоченелости

крестьянского мира. Уж не только дом Колывушки — народ показан в

окоченении. Президиум собрания, которым прикрывается Ивашко из РИКа, даже этот колхозный президиум, «актив», как его именуют в райкомах, —

образ вековечного молчания. Батрачка по фамилии Мовчан, голова Евдоким, нерешительно заступавшийся за Колывушку: «В этом господарстве не может

быть того, чтоб не сдано...», безвольный Андриан Моринец. Вот она, крестьянская тройка. Сталинское особое совещание. И в городе, и в селе —

всюду образовано это, «от имени народа», прикрытие расправ.

Деревне нанесен удар, от которого она не подымется. Как лошадь

Колывушки. Сотни тысяч крестьян растерзаны в те дни на месте. Восемь

миллионов погружены в эшелоны с пулеметами на вагонных площадках и

выброшены в тайгу — на смерть и муки. Позднее так поступят с целыми

народами.

Деревня приняла удар обреченно, — с какой горечью пишет об этом

Бабель!

«Прибой накатывался и плескал в Великую Старицу. По разломившейся

улице повалила толпа. Безногие катились впереди нее. Невидимая хоругвь

реяла над толпой».

Это конец света. Апокалипсис.

«Добежав до сельрады, — люди сменили ногу и построились. Круг

обнажился среди них, круг вздыбленного снега, пустое место, как оставляют

для попа во время крестного хода. В кругу стоял Колывушка в рубахе навыпуск

под жилеткой, с белой головой. Ночь посеребрила цыганскую его корону, черного волоса не осталось в ней. Хлопья снега, слабые птицы, уносимые

ветром, пронеслись под потеплевшим небом».

«Скажи, Иване, — поднимая руки, произнес старик, — скажи народу, что

ты маешь на душе...»

И шепот Колывушки, поседевшего за ночь:

«Куда вы гоните меня, мир... Я рожденный среди вас, мир...»

Ворчание проползло в рядах... О чем оно, это ворчание? Моринец

выразил его, хотя «вопль не мог вырваться из могучего его тела, низкий голос

дрожал: «Нехай робит... Чью долю он заест?»

Бабель подчеркивает физические усилия, с которыми произнесены слова.

Это последнее слово мужика. В нем — основа основ. Приговор

государственной политике. Приговор самого мужика, во имя которого

развернулось по всей стране неслыханное в истории злодеяние.

Молчит мужик, шепчет Колывушка — жизнь безмолвствует, зато

пространно разглагольствует за нее нежить — горбатый Житняк, председатель

только что образовавшегося колхоза, возникшего, в данном случае, велением

Ивашки из РИКа. Всего три абзаца посвящены словоблудию Житняка и

выкрикам Ивашки, а кажутся они бесконечными. Их невозможно читать, не

проникаясь ненавистью к пустословам. Напыщенное резонерство — более

ничего нет за душой. Газетные стереотипы, звучащие сарказмом: «Вся наша

держава ненасытная».

Сталинское ханжество схвачено житняками и ивашками на лету... Не

они, ивашки, ненасытны и жестоки, а, по их представлению, вся держава, весь

народ, защитниками которого они себя объявили.

...Завершая чтение, мы уже не только разумом — всеми чувствами

ощущаем поэтический смысл главы «Колывушка»: гибнет живое и

торжествует нежить! Это призма, через которую преломляется все.

Перед глазами Бабеля, завершавшего «Великую Криницу», висел

отрывной календарь. Напечатано на нем сверху — 1930 год.

В «победном» тридцатом Бабель угадал все нараставший страх палачей

перед своими жертвами. Ненависть палачей к своим жертвам. Весь

торжествующий сталинский комплекс аморализма.

...«Ты к стенке нас ставить пришел, — сказал горбун Колывушке, услыхав волю мовчунов: «Пускай робит!..» — Ты тиранить нас пришел —


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: