то, что появилось в печати, но и то, что могло бы появиться, но не появилось.
Почему же все-таки не появилось? До ареста Бабеля еще далеко, более
десяти лет. Успел бы напечатать и о чекистах, и о «Великой коннице»...
«Бабель беспощаден к себе и своему творчеству, — установил А.
Беляев... — В письме к Полонскому признавался: «...я не сдам рукописи ранее
того дня, когда сочту, что она готова». — Эти слова, — с гордостью заключает
А. Беляев, — как нельзя лучше характеризуют саму суть трудности судьбы
Бабеля, художника самобытного, творчество которого оказалось ограниченным
одной или, точнее, двумя темами (здесь и ранее выделено мною. — Г.С.).
Исчерпав их до конца в новеллах о Конармии и в «Одесских рассказах», Бабель пережил острый творческий кризис...»
Но дело-то в том, что Исаак Бабель никогда не писал повести «Великая
конница». Я бы посчитал слова эти типографской опечаткой, если бы А. Беляев
не обосновал на этой «опечатке» своей концепции о творчестве Бабеля,
«ограниченной» одной или двумя темами».
Кровавая то опечатка! Была и третья тема, главная в творчестве Бабеля
тридцатых родов. За нее писателя и убили, конфисковав при аресте его архив.
Она разработана в романе Бабеля «Великая Криница», которую А.
Беляев перекрестил в «Великую конницу». Чтоб и следов не осталось. Тема
эта — тема надругательства государства над деревней.
Выяснилось вдруг, что отдельные главки из книги «Великая Криница»
или «Великая Старица», машинописные копии которых Исаак Бабель, видимо, давал читать друзьям, уцелели.
<…>
Понадобилось страшное ташкентское землетрясение, чтобы пробился к
русскому читателю подлинный, менее усеченный Бабель.
Произошло это так. Сразу после ташкентского землетрясения, когда вся
Россия разбирала осиротевших детей, когда шли в Ташкент подарки и
пожертвования, решили сделать свой подарок и столичные писатели. Они
выпустили в Ташкенте безгонорарный альманах «Звезда Востока». Для
альманаха собирали лучшее. Не знаю кто, возможно, тот же Эренбург
предложил альманаху «Колывушку» Бабеля. Властям было не до литературы: полгорода жило в палатках. Воду развозили в цистернах. Из-под развалин
доставали трупы.
Характер моей книги, книги-отбора, книги—розыска подлинного, полузабытого, порой изруганного, отчасти изъятого — «залежавшегося», книги-исследования подтекста и аллюзий, — замысел такой книги не
оставляет места для исчерпывающего анализа каждого отобранного
произведения. В этом случае книга недопустимо разрослась бы, а круг ее
читателей, соответственно, — сузился.
Однако в данном случае я не имею права на оглядку. «Великую
Криницу» не просто замалчивают. Как видим, пытаются истребить даже
память о ней.
Ташкентский альманах давно стал библиографической редкостью.
Широкому читателю он практически недоступен. Потому в анализе своем я
буду цитировать его щедро, тем более что «Колывушка» Бабеля, занимающая
всего-навсего три с половиной журнальных страницы, воистину сродни чуду
воскресения из мертвых. О чем «Колывушка»?
Чужие врываются в крестьянский двор и — сокрушают его. По новой
терминологии — раскулачивают. Женщин увозят, мужчин пытаются убить.
«Во двор Ивана Колывушки вступило четверо — уполномоченный РИКа
Ивашко, Евдоким Назаренко, голова сельрады Житняк, председатель колхоза, только образовавшегося, и Андриян Моринец. Андриян двигался так, как если
бы башня тронулась с места и пошла. Прижимая к бедру переламывающийся
холстинный портфель, Ивашко пробежал мимо сараев и вскочил в хату. На
потемневших прялках, у окна, сучили нитку жена Ивана и две его дочери.
Повязанные косынками, с высокими тальмами и чистыми маленькими босыми
ногами — они походили на монашек. Между полотенцами и дешевыми
зеркалами висели фотографии прапорщиков, учительниц и горожан на даче.
Иван вошел в хату вслед за гостями и снял шапку.
— Сколько податку платит? — вертясь, спросил Ивашко.
Голова Евдоким, сунув руки в карманы, наблюдал за тем, как летит
колесо прялки...
— В этом господарстве, — сказал Евдоким, — все сдано, товарищ
представник... В этом господарстве не может того быть, чтобы не сдано...
Беленые стены низким, теплым куполом сходились над гостями. Цветы в
ламповых стеклах, плоские шкафы, натертые лавки — все отражало
мучительную чистоту. Ивашко снялся со своего места и побежал с
вихляющимся портфелем к выходу.
— Товарищ представник, — Колывушка ступил вслед за ним, —
распоряжение будет мне или как?..
Веселый виконавец Тымыш мелькнул у ворот, — вслед за Ивашкой.
Тымыш мерил длинными ногами грязь деревенской улицы... Иван поманил его
и схватил за рукав. Виконавец, веселая жердь, перегнулся и открыл пасть, набитую малиновым языком и обсаженную жемчугами.
...— Тебя на высылку ...
И журавлиными своими ногами Тымыш бросился догонять начальство».
В крестьянском мире неподвижно все: старинные фотографии,
полотенца и дешевые зеркала, висящие на стене. Образ беленого купола
усиливает неподвижность.
Неподвижность эта — предсмертная. Тональность — скорбная. Прялка
— потемневшая; женщины — как монашки. Купол обретает дополнительное
значение — монастырского. Жизнь, придавленная куполом затворничества.
В этом контексте завершающее определение воистину гениально:
«Мучительная чистота»... «Все вокруг: цветы, плоские шкафы, натертые лавки
— все отражало мучительную чистоту...»
Два огромных усилия крестьянской жизни сплавились тут воедино: прежде всего, исконное напряжение крестьянского труда, двужильного, трехжильного. Тут напряжение предельное, порядок извечный. «В этом
господарстве не может быть того, чтобы не сдано...»
И второе слагаемое налаженной трудовой крестьянской жизни —
ощущение смертного часа. Вся материя — шкафы, лавки чувствуют свою
гибель. Крестьянский мир застыл в мучительной и безысходной окаменелости.
Другая, начальствующая стихия — стихия разрушения. Уполномоченный
РИКа Ивашко «побежал с вихляющимся портфелем», «вскочил в хату», «ерзал
ногой, вдавливая ее в половицы»... «прижимал к бедру переламывающийся
холстинный портфель»... Андриян Моринец — «нечеловечески громадный»...
«двигался так, как если бы башня тронулась с места и пошла».
Все в этом стане кривое, нечеловеческое. Неправдоподобно-огромное
или суетливое. Ивашка кричал, «болтая руками». «Тымыш мерил длинными
ногами грязь».
«Во двор Колывушки вступило четверо». Вступают оккупанты.
Передовые части вступают.
Но вот что странно: вступив, оккупанты почему-то не чувствуют
уверенности. Хотя, казалось бы, за нимисила. Сила сталинских указаний.
Наметились неслыханные в советской литературе образы победителей —
нелюди. «Курвы-нелюди», — через сорок лет скажет о них один из героев
Галича.
Еще и полстраницы не прочтено, а поэтика первых строк не оставляет
сомнений в позиции автора.
Начинается вторая страница прозы Бабеля, условно отделенная мною, для исследования структуры «Колывушки», от начальной. Я приведу ее с
небольшими сокращениями, чтобы у читателя, которому негде познакомиться
с «Колывушкой», могло сложиться собственное отношение, не навязанное.
«Во дворе Ивана стояла запряженная лошадь. Красные вожжи были
брошены на мешки с пшеницей. У погнувшейся липы посреди двора стоял
пень, в нем торчал топор. Иван потрогал рукой шапку, сдвинул ее и сел.
Кобыла подтащила к нему розвальни, высунула язык и сложила его трубочкой.
Лошадь была жереба, живот ее оттягивался круто. Играя, она ухватила хозяина
за ватное плечо и потрепала его. Иван смотрел себе под ноги. Истоптанный
снег рябил вокруг пня. Сутулясь, Колывушка вытянул топор, подержал его в