— А, это ты… Ну-ка, подойди поближе!
Медленно приближаюсь к огромному блестящему столу, из-за которого зловеще сияет директорская лысина.
— Рассказывай, что ты вчера после уроков натворил.
Только теперь стало ясно, зачем я понадобился директору. Значит, про вчерашнюю драку кто-то все-таки донес. Но почему же тогда только меня одного вызвали?
Низко опускаю голову. Не знаю, что говорить директору, к тому же стараюсь упрятать свои синяки от его грозного взора.
— Дрались? — допытывается он. — Ты что, язык проглотил? Так из-за чего же вы подрались?
Отмалчиваюсь. Как ему объяснишь, чтобы понял, почему все произошло?
— Молчишь?! Значит, то, что рассказал Голобородько, правда?
Голобородько?!
От возмущения у меня перехватило дыхание. Чего-чего, а такой подлости никак не ожидал. Меня охватывает мрачное отчаяние. Теперь пусть сколько угодно меня ругает, пусть наказывает, как только вздумается, ни одного слова я больше не скажу. Все равно не поверит.
Еще ниже опускаю голову, чтобы директор не заметил слезы боли и обиды. Украдкой их глотаю, с горечью думаю: «Ну и ладно, ну и пусть!»
— Так и будем молчать? — спрашивает сердито директор.
После долгой паузы произносит:
— Хорошо. Учту, что это первое допущенное тобою нарушение. Но имей в виду: если еще кто-нибудь на тебя пожалуется, исключу из школы. Мне хулиганы не нужны.
Потом что-то медленно пишет на листке бумаги. Аккуратно складывает пополам, вкладывает в конверт, заклеивает.
Отвезешь домой и передашь матери! А теперь иди!
Совсем убитый вышел я от директора. Жег мне руку конверт, а еще больше — обида, чувство того, что меня наказали совсем несправедливо. В голове сумрачные мысли о том, что, наверное, придется оставить школу. Напоследок войти в класс (чтобы он провалился!), собрать учебники (чтоб они сгорели!) и, не взглянув ни на одного из восьмиклассников, выйти вон.
Медленно вхожу в класс, усаживаюсь за парту. Ощущаю взгляды всего класса. Наверно, такой уж несчастный у меня сейчас вид.
— Был у директора?
Кононенко совсем забыл о всяких там «кордонах», подсаживается ко мне ближе. Все вы теперь хорошие, а кто громче всех кричал, когда по всему классу мой «портфель» швыряли?
Отворачиваюсь от него, делаю вид, что углубился в учебник. Хотя, по правде, ни одного слова не понимаю, буквы так и прыгают перед глазами.
— Что он тебе говорил?
— Ругал, — отвечаю, чтобы он отстал. И, не выдержав, делюсь с ним откровенно: — Матери вот письмо написал. За вчерашнее.
— А откуда он узнал?
— Голобородько ему пожаловался.
— Голобородько?!
Кононенко или делает вид или на самом деле никак не может поверить. Потом быстро выдирает листок из тетради, разрывает пополам, еще пополам, что-то взволнованно пишет. Я даже не пытаюсь прочитать — мне все стало безразличным: решил, что в школе ни за что не останусь.
Тем временем Кононенко свертывает записку и незаметно для учителя кладет на соседнюю парту.
В классе постепенно возникает какое-то движение. Неприметное, неуловимое, тщательно скрываемое от учительского ока. Едва слышно шуршит бумага, поскрипывают перья и тихо перелетают записки с парты на парту. Вот и учитель начинает ощущать, что в классе происходит нечто необычное, несколько раз он прерывает свой рассказ. Но сколько ни приглядывается — ничего заметить не может. Куда там! В течение семи лет ученики прошли не абы какую школу конспирации.
Прозвенел звонок. Как только закрылись двери за учителем, Мишка вихрем сорвался из-за парты, бросился к Голобородько.
— Это ты директору донес?
— А тебе какое дело? — буркнул Голобородько.
— Ага, значит, все-таки донес? — наскакивал на него Мишка. — А ну пошли к директору!
— Иди сам, если тебе приспичило!
— И пойду! Ребята, кто со мной? Гаврил, ты пойдешь?
— Пойду!
Высокий парень с гладко зачесанными светлыми волосами подошел к Кононенко и стал с ним рядом.
— И я с вами!
Девочка, что сидела за одной партой с Олей Чровжовой, тоже вышла из-за парты и стала рядом с Кононенко.
— Может, и ты меня бить будешь? — с вызовом бросил Голобородько.
— Давай-ка сюда это письмо, — командует, обращаясь ко мне, Кононенко. — А ну, пошли к директору.
Письмо отдаю с неохотой. Мне почему-то стало неловко, особенно перед девчонкой.
Кроме них троих, никто больше к директору не пошел. Кто молча сидел на своем месте, а кто разговаривал, пререкался, однако все с нетерпением ждали, чем же закончится вся эта история. А когда в дверях появилась делегация и Кононенко с порога закричал: «Наша взяла!», класс взорвался таким дружным «Ура-а!», что у меня даже уши заложило. Кричали все: и те, что за меня, и те, что за Голобородько. Молчали двое: Голобородько и я.
С того дня я никогда больше не дожидался после уроков Федьку, чтобы идти домой вместе с ним. У меня появились новые друзья. И Кононенко с Гаврильченко, и Нина Рыбальченко — та самая девочка, что сидит рядом с Олей Чровжовой, и еще один парень, который имеет необычное имя Ким, то есть Коммунистический Интернационал молодежи. У Интернационала нежное девичье лицо и такие длинные густые ресницы, что любая девочка им позавидовала бы.
Все они жили в том же углу поселка, что и я. Мы шли вместе веселой, шумной ватагой, и никогда еще не было мне так хорошо, так легко и радостно на душе…
Учителя, учителя
С первых же дней, когда начались занятия, мне больше всего запоминались уроки физики. И вовсе не потому, что я питал горячую любовь к этому предмету. Если по-честному признаться, то изо всех дисциплин наимилейшей моему сердцу была та, что имела увлекательное название — «каникулы». Выставляли бы за нее отметки, всегда ходил в круглых отличниках.
Что же касается других предметов, то я рассматривал их как кару небесную, неведомо за какие грехи насланную на нас, как жестокое испытание, не пройдя которое ты не вырастешь, не станешь взрослым, тем самым невероятно счастливым существом, что может не готовить уроки, не сдавать экзамены, не сидеть каждый день по четыре-пять часов за партой.
Да разве можно сравнить нашу жизнь с жизнью Тома Сойера и Гека Финна, которым было суждено испытать такие головокружительные приключения! Как-то в конце каникул перед шестым классом, прочитав эти две книги, решил повторить подвиг героических мальчишек и отправиться на плоту по нашей речке в далекие края. Куда, и сам того не знал; во всяком случае, не ближе Черного моря.
Плот строили мы вместе с Ванько, которого без особого труда я подбил на это путешествие. Начали мы с того, что глубокой ночью похитили у дядьки Юхима, который жил у самой речки, новые ворота. На следующий день разъяренный дядька Юхим поочередно хватал за рукав каждого парнишку и допытывался, не его ли рук это дело. Мы же затащили ворота в заросли вербы и целую неделю привязывали к ним жерди, чтобы не ухнули сразу на дно реки.
За дядькой Юхимом пришла очередь моей мамы и отца Ванько: теперь они пытались дознаться, какая это нечистая сила повинна в том, что почти каждый день исчезают то пшено, то сало, то хлеб. Только что лежала целая буханка хлеба, а уж половины как не бывало. Потом стала исчезать кухонная посуда — еду-то надо в чем-то готовить, а затем, к концу сборов, и одежда. Ванько даже отцовский полушубок прихватил, мотивируя свой поступок тем, что хотя сейчас лето, но ведь не известно, сколько времени будем плавать, и в пути, вполне возможно, нас захватит зима.
Отчалили поздно вечером, когда совсем смеркалось, чтобы нас не заметили и не вытащили обратно на берег. Ванько все у меня допытывался, где завтра нас будут искать, как утопленников: на плесе против села или пониже, у обрыва?..
Проплыли мы не меньше двух часов. Было очень интересно и страшновато, особенно когда всплескивала вблизи большая рыбина. А потом мы попали на быстрину, плот понесло с такой скоростью, что в глазах зарябило, и вдруг со страшной силой ударило в корягу. Плот встал на дыбы, и мы с Ванько бултыхнулись в темный омут. Не потонули только потому, что оба плавали, как утки. Все наше имущество пошло ко дну, мне удалось спасти лишь шест, а Ванько еще долго барахтался в водовороте и с отчаянием спрашивал, не видел ли я тулуп.