Казалось, будто он выпил четырехсотлетнего вина из которой-нибудь чаши из халцедона или яшмы, отделанной золотом, который бывшая хозяйка дворца собирала в таком безграничном числе в своих шкафах на старом дворе. Это было опьянение прошлым, но в тоже время он испытывал какое-то почти нездоровое чувство удовольствия от смешения живых предметов с мертвыми, от слияния двух образцов изящества, от близости к двум существам. Она помогала ему, как будто ей хотелось потерять ощущение действительности; она не двигала веками, и на губах у нее была бесконечная улыбка исторических загадочных портретов.

— Продолжай мне напоминать! — говорила она, подстрекая его, когда он останавливался, как будто он рассказывал ей не новые вещи, а только будил в ней воспоминания.

— Катерина Чибо, герцогиня Камерино, делала себе в Мантуе платья не иначе как под твоим наблюдением, так же как теперь Гиацинта Чези ходит к портному не иначе как с тобой.

— Продолжай!

— Когда ты путешествовала по Франции, твои наряды возбуждали единодушный восторг, так же как в наши дни тебя пожирают глазами парижанки, когда ты выходишь из театра или входишь в многолюдную гостиную. Сам Франциск I просил у тебя некоторые твои платья, желая дать их в подарок своим женщинам, и сама Лукреция Борджиа, твоя соперница, принуждена была обратиться к тебе, когда ей захотелось иметь веер из золотых пластинок с черными страусовыми перьями. Это произошло после того, как однажды она так неудачно попыталась скопировать твой головной убор под тюрбан, который у тебя на тициановском портрете.

— А волосы у меня были каштановые, как сейчас?

— Каштановые, с сильной примесью белокурых. Тогда ты их взбивала тюрбаном, теперь ты заплетаешь их в две косы, которые свертываешь и закалываешь шпильками, так что у тебя получается маленькая-премаленькая головка, что мне весьма нравится.

— Руки — красивые?

— Теперь они более красивы: они у тебя похудели и стали длиннее. На правой руке, которую писал Вечеллио и у которой на указательном пальце перстень, у тебя пальцы тонкие, но кисть немного пухла. Чтобы держать их в порядке, ты выискивала самые тонкие ножницы и самые нежные подпилки для ногтей. А перчатки заказывала в Оканье и в Валенце, где они самые мягкие и пахучие в мире.

— Да, я и тогда любила ароматы.

— Ты была помешана на них. Ты их составляла сама. Гордилась названием «совершеннейшей парфюмерии». Твои составы были недосягаемого совершенства. Все умоляли как о милости об одном пузырьке. Ты давала их королям, королевам, кардиналам, князьям, поэтам. А твой Федерико в бытность твою во Франции ни разу не спросил у тебя денег без того, чтобы не попросить и духов, и, кажется, тех и других просил одинаково часто.

— Это ты, должно быть, был тогда Федерико? Я сразу признала тебя.

Они оба от души смеялись, взявшись за руки и заглядывая друг другу в глаза.

— Но часто вместо денег ты посылала один только пузырек, так как тебя одолевали долги.

— О нет!

— Да, да, у тебя долгов было выше головы, они тебя совсем заполонили.

— Федерико!

— Тебя всегда одолевало необузданное желание покупать все, что тебе только правилось, а после того оказывалось, что ты не в состоянии заплатить. Отсюда долги за долгами.

— Неправда.

— Вплоть до долгов Его Святейшеству, а кроме того, Сермонете, Киджи… Я все знаю. В Триссино есть письмо. «Крайняя нужда в деньгах…»

— Меня обирал Федерико.

— «…так что я не в состоянии выплатить еще многих дукатов, взятых в долг…»

— Федерико!

— И ты закладывала драгоценные камни.

Они смеялись, как уличные мальчишки, с безудержной веселостью, которая нарушила прежнее мечтательное настроение, и что-то плутовское шевелилось в уголках их глаз, и казалось, будто они одни, будто они забыли о присутствии двух других и будто эти двое присутствовали при представлении фигляров.

— А маски, маски!

— Какие маски?

— Как ты их любила! И сколько их изготовлялось в твоей Ферраре! Ты послала целую сотню их в подарок герцогу Валентно, сотню масок Цезарю Борджиа!

— Как мне это нравится! — сказала Изабелла, внезапно переменив тон; она почувствовала враждебное настроение двух зрителей, и в ней проснулось злое желание помучить их. — Если бы найти хоть одну в ящиках комода!

— Старая маска, старая одежда, старая цепочка! Открой, открой.

Она открыла. Ей пахнуло в лицо застарелым запахом.

— Он весь затянут паутиной, — проговорила она и захлопнула ящик.

— Это, наверное, кружева той гречанки, которую ты получила от Констанцы д’Авалос.

И это было последней улыбкой их сцены веселья; от открытого ящика пахнуло дыханием грусти, разлился дух Молчания; песнь без слов, пылкость без гармонии.

— Пойдемте, пойдемте!

Она опять прошла в дверь, украшенную драгоценностями, прошла по золоченому ящику клавесина без клавиш, спустилась по лестнице в тринадцать ступеней. Остальные шли за ней молча, их шаги прозвучали по длинному белому коридору; затем спустились по другой лестнице; прошли по темному дворику, окруженному нишами вроде раковин, что при зеленоватом цвете придавало ему вид морской пещеры. Завизжала на ржавых петлях дверь; и между двух наличников, сквозь большую разорванную паутину засияла серебристая вечерняя даль; и тут же на камне сидели черная летучая мышь и серая ящерица, из которых одна скользнула прочь, а другая взлетела, и почудилось, будто внезапно ожили два лоскутка паутины.

— Чары снова воскресают!

Юноша высунулся в открытую лоджию и глубоко вздохнул.

— Неужели красота не сжалится над нами? Неужели не даст нам передохнуть?

Все испустили вздох навстречу вергилиевскому небу и всей грудью принимали безмерный покой.

— Этому дню не будет конца!

От ив, от тростников и камышей поднималось свежее дыхание и чувствовалось близко-близко, как дыхание лесных уст, которые упились ледяным источником и остались влажными.

— Что мы будем делать?

Все четверо стояли на одном из балконов, выходивших на болото. Под ним застыл в безмолвном забытьи большой двор, поросший травою, с башенками, с лоджиями в колонках, которые некогда слышали варварский скрежет зубов. Перед ними в царственной чистоте развернулся целый мир, не омраченный ни единой тенью; и звучание света неслось к вершине горних небес.

— Сестра, сестра, не видишь разве? Не видишь?

От непонятной тревоги сердце юноши сжималось, потом вдруг расширялось от натиска бури, словно вырвались из глубоких недр тысячи закованных в железо всадников и приготовились к бешеной скачке через всю землю.

— Иза, твои руки из чистейшего мрамора!

Изумительной красотой отличались эти две руки, лежавшие на ржавой балюстраде, белые в местах сочленений, воистину мраморные, как будто не кровь жила в них, а они были лишь созданием высокого искусства. Сама же женщина была трепетным существом; дышала она грустью, страстью, воспоминаниями, боязнью, данным обещанием, и были у нее две руки, достойные статуи.

— Болит у тебя то место, где тебя ужалила пчела?

— Только горит немного.

— Ты получила две раны. Жди третью.

Мраморная рука поднялась с движением мольбы навстречу красоте этого чистого вечера; затем своей тыльной частью едва-едва коснулась губы, из которой давно перестала сочиться кровь. В застывшем серебре воздуха продолжали носиться стрелами ласточки. Брат склонился головой к милому плечу. Он ждал подарка, которого еще не получал, и сам не знал, что это за подарок; и голос его души звучал громкой мольбой, хотя вырывался в незначительных словах.

— Что мы будем делать? Вы меня запрете через некоторое время в гостинице! Я не хочу спать.

Паоло Тарзис глядел на это лицо молодого бога, которое так сильно волновали людские тревоги, и чувствовал досаду на свои тридцать пять лет, на грубый опыт жизни, ибо рядом с ним стоял юноша со своей грацией, придававшей ему сходство с выздоравливающим после лихорадки. И каждое движение юноши по направлению к сестре вызывало в нем необъяснимое чувство недомогания.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: