Новые холсты, новые надежды… Валентин Вениаминович, вздернув плечо, ходит между мольбертами, приглядывается — кто как начал, дает советы:
— Слишком крупно взял. В картине не будет воздуха, самовар станет задыхаться.
Федору нравится новый натюрморт. Со многим будет трудновато справиться, но греет душу покойная уверенность в себе — не спеша расставляет чашки на поверхности стола, забегая мысленно вперед, радуется, что в соседстве матовой крынки и мутноватой меди самовара есть что-то вкусное. Впервые уверенный покой, а не судорожное нетерпение.
Чернышев, когда все пристраивались на новых местах, пригласил Федора:
— Вставай рядом.
Федор отказался.
— Видеть все время твой холст?.. Нет, боюсь. Лучше уж буду приходить к тебе в гости.
— Ну-ну, и я к тебе наведываться буду.
Они встали в разных концах мастерской.
В первый же час удивил Лева Слободко. Бросали свои холсты, шли смотреть на его самовар.
А самовар превратился в радугу, жирные косые мазки, красные, лиловые, коричневые, мазки крупные, мелкие, пестрота, страстность, фантазия.
За спиной Левы начали развлекаться:
— Картинка-загадка: куда пропал самовар?
— И где вор, укравший его?
— В огороде бузина, в Киеве дядька.
А Лева важно творил, на широком, румяном лице — вызывающее презрение.
Подошел Валентин Вениаминович, долго стоял. Лева с упрямо насупленным лбом продолжал разводить узоры, бровью не повел в сторону наставника.
Валентин Вениаминович вежливо спросил:
— Чем вы забавляетесь, Слободко?
— Пишу, как видите, — хмуроватый ответ в сторону.
— И разрешите поинтересоваться, что именно?
— Натюрморт, разумеется.
— Отнюдь не разумеется. Не вижу натюрморта.
— А я — так вижу.
— Не верю.
— Чем прикажете убедить?
— Разве вы психически ненормальны?
— Психически?.. Нет, я нормален.
— И не подвержены цветовым галлюцинациям?
— Я так хочу! Могу я выразить то, что мне больше по вкусу?
— Нет, не можете.
— Это что же, Валентин Вениаминович, палочная дисциплина в искусстве?
— Нет, дисциплина в учебе. Об искусстве говорить пока рано.
— Я хочу выразить свое, а не чужое отношение к цвету. Почему вы навязываете мне свой вкус?
— Потому что вы пришли ко мне учиться.
Слободко сердито хмыкнул.
— Если вы считаете, что я вас не смогу научить ничему новому, — продолжал спокойно Валентин Вениаминович, — считаете, что вы уже вполне сложившийся художник, извольте — отступлю. Но при этом придется попросить вас не занимать место в институте. Потому что найдется такой, которому будут полезны мой опыт, мои знания, мои советы.
Лева Слободко угрюмо молчал. Валентин Вениаминович повернулся к студентам.
— Хочу изложить вам свое кредо, даже если оно кой-кому и не понравится. Считаю, что, прежде чем творить новое, человек должен овладеть тем, что до него достигнуто другими. Истина банальная, но если ей не следовать, то всякая учеба теряет смысл. А вы пришли сюда учиться. Поэтому… — Валентин Вениаминович окинул взглядом мастерскую. — Поэтому буду требовать, чтобы вы постигали ремесло живописца в том виде, в каком оно уже существует много веков. Таланту я вас не научу, а ремеслу постараюсь. Опрокидывать старые каноны вы будете уже за пределами этих стен.
Кто-то насмешливо, не без услужливости, подкинул:
— Знай, сверчок, свой шесток!
— Слободко, если вам дорога эта… простите, игра в разноцветные мазочки, можете развлекаться ею сегодня. Но завтра вы принесете новый холст и начнете писать уже не феерический натюрморт, а реальный, с тем прозаическим самоваром, какой видят ваши глаза.
Валентин Вениаминович вышел, унося косо поднятое плечо.
Лева Слободко глядел в пол.
Федор был на стороне Валентина Вениаминовича. Он, Федор, как и Лева Слободко, тоже хочет стать художником особенным, ни на кого не похожим, но прежде нужно постичь постигнутое — нехитрая логика. Нет, Левка не прав.
Однако не все так считали. Православный начал ораторствовать у своего мольберта:
— Это называется — стройся в шеренгу, я здесь командую. Раз, два! Подымите кисти! Раз, два! Привыкай с малолетства шагать в ногу! Из художников — солдатики, пишущие картины по уставу. Из искусства — ширпотреб!..
И это вконец расстроило Леву Слободко, он бросил запачканные кисти, вставил грязную палитру в этюдник.
— Пойду напьюсь!
— Приятного аппетита, — подкинул ему Вячеслав Чернышев.
И Лева Слободко стал: грудь в грудь, лицо оскорбленно надуто, округленные, со стеклянным блеском глаза уничтожающе смотрят в лоб:
— Э-эх!
— И ты, Брут, с ними! Не так ли? — подсказал Вячеслав.
— Пошел знаешь куда?..
— А именно?..
— Сказал бы, да девчонки рядом.
Слободко отмаршировал из мастерской.
Вечером он ввалился в комнату общежития — офицерский плащ мокр от дождя, фуражка с голубым околышем надвинута на брови. Сел, не снимая плаща, на койку, напротив Вячеслава, который, по обыкновению, лежал в носках, жевал потухшую папиросу, листал книгу.
— Драться пришел.
— Давай, — согласился Вячеслав, продолжая жевать окурок.
— Значит, так… Да оторвись ты, сукин сын, от книги! Имей уважение!..
— Пардон. — Чернышев отложил книгу.
— Значит, так…
— Что ж мало выпил?
— Не берет ни черта.
— Ну, я бы не сказал…
— Удручен я…
— Мировой скорбью?
— Не мировой скорбью, а твоим гнусным поведением, ренегат!
— Так сильно?.. Теперь вижу — хлебнул изрядно.
— Ренегат! Хочешь знать почему?.. Слушай! Объясню! — Слободко вскочил, встал в позу трибуна. — Ты талантлив, хоть мне твой талант и чужд. Я не поклонник слепого копирования природы. Но в этом копировании ты мастер. Признаю, проникаюсь уважением. Как видишь, я шире тебя… К черту реализм с его узкими рамками — не отступи от натуры. Я человек, я бог, я сам себе владыка, наделенный душой. Да, душой, черт возьми, вы, пресловутые материалисты! Душой! Слышите? И моя душа богаче остальной природы со всеми ее сокровищами. Дай мне выразить свое богатство, дай мне выразить свою душу!
— Сгораю от нетерпения узнать — почему я ренегат?
— А, черт! Занесло… Так с чего я начал?
— С этого самого — с ренегата.
— Ты — ренегат!
— Это слышал.
— Ты — талантлив по-своему!
— И это было сказано.
Как-никак ты человек искусства…
— Спасибо за комплимент. Дальше.
— И ты ренегат!
— Железная логика — все возвращается на круги Своя. Ты выпил один не меньше пол-литра.
— Больше.
— Боюсь теперь сомневаться.
— Я пропил репродукцию Пикассо. Гениального Пикассо я перегнал на водку, чтоб обрести равновесие!
— Обрел, не спорю, — ты еще крепко держишься на ногах.
— Ты, Вече, сук-кин сын!
— И ты красноречив, как Цицерон в квадрате. За это я даже великодушно прощаю неуважение к себе.
— Подлый льстец, ты не увильнешь от суда. Ты поддерживаешь тех, кто вооружен садовыми ножницами… Нет более страшного оружия для искусства, чем эти садовые ножницы. Ими подстригают всех под один уровень, под линеечку, чтоб не было шероховатостей, чтоб живая сила не выпирала из установленных рамок. Ты — человек искусства — поддерживаешь могильщиков искусства! Как это назвать, скажи? Как назвать?
— Серьезный упрек… Давай-ка уложу тебя на койку — отоспишься…
— Умереть? Уснуть? Уснуть и видеть сны?.. Все кругом спят, потому-то наше искусство плоско и невыразительно. В Европе давным-давно отшумели импрессионисты, в Европе Ван-Гог уже анахронизм, а мы стряпаем жалкие пародийки на классицизм, заменив библейские сюжеты на производственные. А тот же скучный колорит кофейного с сажей, та же тошнотворная гладкопись. Спит искусство! В летаргическом сне оно!
— Как жаль, что ты пьян, мы бы славно поспорили. Есть зуд.
— Я пьян не от водки. Моя водка сегодня настояна на Пикассо! Его гением я пьян — потому силен, потому должен тебя истолочь в крупу! Молчи и слушай!.. Кто я такой?.. Скажи: кто я такой?.. — Крепкие кулаки бывшего летчика гулко ударили в широкую грудь. — Я — Лев Степанович Слободко!