Что хотела сказать Настя?.. «Мелка рыбешка… На матерую щуку крючок точит…» Неужели дошло до Кати?.. Тогда конец. Придется за километр обходить ее. Стыдно показать глаза… Катю обходить?! Конец?! Разве это возможно? Жить без радости — жить без надежды. Ведь даже теперь, когда стыдно, когда пакостно на душе, не пропадает надежда — все обойдется, простит… И откуда Катя могла узнать? В деревне никто — ни слухом ни духом, а уж ежели слушок будет, то первые его понесут новораменцы. Врет Настя! Врет!.. Ничего Катя не знает…
Но может догадываться… Разве это трудно? Сколько дней не показывался к ней, отсиживался в Новом Раменье. Катя горда, от одного, что не показывался, что забыл, может такое натворить…
Прячется, как трус? А выход один — надо идти к Кате, надо встретиться с ней. Пойти — значит рассказать, признаться. Признаться?! Но ведь это же плюнуть ей в душу. На вот подарок, изволь любить грязненького. Разве можно потом надеяться на прощение! Тут уж не оправдаешься. Сам себя презираешь, сам себя ненавидишь, а хочешь, чтобы другие были милостивы…
Уныло, непривлекательно выглядит поле, еще не распаханное под пары. Заплывшая при таянье снегов земля сейчас почти всюду подсохла, кое-где ее верхняя корка потрескалась. По всему корявому, неопрятному телу клочками, как шерсть на опаршивевшей собаке, растет сорняк. И кажется, что поле болеет, ему тяжко лежать под заскорузлою коркой и вместо благородных зеленей, как наказание, терпеть на себе рахитично хилые елочки хвоща, мясистый осот, отбросы, которым нет места на лугах среди обычной травы. Поле томится, поле ждет того дня, когда железные лемеха расчешут его, сорвут всю нечисть, принесут свободу и здоровье.
Саша шагал, ничего не видя, ничего не замечая, и все-таки тускло-красный закат, сумрачно разлившийся над землею, широкое, выглядевшее заброшенным поле помимо сознания давило на душу. Мысли, без того мрачные, тревожные, мечущиеся, становились более беспокойными. Новый приступ безысходного отчаянья охватывал Сашу.
Он прячется, он боится показаться Кате. А Кате что ни день, то более непонятно, необъяснимо его поведение. Что ни день, то глубже тонешь, труднее встретиться, страшнее взглянуть в глаза. Чего ждать?.. Дождаться того, что отвыкнет Катя, сам смиришься с потерей? Стыдно! Страшно! Невозможно! Но надо!.. Надо идти к Кате. Надо сказать ей все. Надо просить прощения без гордости… Какая уж гордость, не Саше вспоминать о ней. Просить… А там как она хочет…
Саша выбрался на шоссе, стал ждать машину.
После ночной встречи с Мансуровым Катя долго мучилась — хорошо или дурно она поступила.
Хорошо или дурно?..
В ночь, когда она ворочалась на своей кровати, ей казалось, что поступила она дурно, очень дурно. Ее грызло раскаянье.
Дед Кати прожил со своей женой двадцать восемь лет, перешагнул через серебряную свадьбу. Катя помнит, как старики до самой смерти бабушки были влюблены друг в друга. «Кешенька, голубчик, — ворчала ласково Софья Кузьминична, — у меня вовсе не мерзнут ноги». — «Мать! — строгим петушком возвышался над ней Аркадий Максимович, — если хочешь, чтоб я жил покойно, ты должна слушаться. Закутай ноги, сядь к печке».
Катины отец и мать жили вместе всего года четыре. Но до Кати дошли рассказы, как отец чуть ли не носил мать на руках, как он трудно переживал ее неожиданную смерть, следили даже, чтоб он не наложил на себя руки.
Дед постоянно повторял: «Не по пословице наша семья — она без урода. У Зеленцовых перед людьми чиста совесть».
А Катя отвернулась от всех приличий, на Катю — первую из Зеленцовых — люди за спиной станут показывать пальцем. А Саша?.. Все Зеленцовы отличались честностью, верностью, прямотой. Катя встречалась с Сашей, говорила ему, что любит, наконец, обещала стать его женой. Он верил, она обманула. Дурно, очень дурно поступила, нет ей оправдания.
Так она думала первую ночь и первый день.
Но, думая об этом, Катя невольно все время помнила о Мансурове. Ни на минуту он не выходил из головы. Она вспоминала его потемневшие, приказывающие, умоляющие глаза, вспоминала, как его твердое лицо порой становилось нерешительным, робким, его смуглые руки то властно сжимали ее руки, то становились мягкими, предупредительно чуткими. Вспоминала его страстный шепот, с мужской досадой сказанную жалобу, что ему трудно, ему тяжело…
Эти воспоминания вместе с раскаяньем, с сознанием того, что она сделала что-то дурное, вызывали в Кате страх. А страх в свою очередь рождал возмущение. Как он смел так глядеть, так говорить, по какому праву решился на такое, заставил ее мучиться. Он старше, он мудрее, он понимал, что делал! Хоть немного, да хотелось оправдать себя, снять с души частицу вины, свалить на другого. И Катя упрекала Павла Сергеевича.
Если бы он на следующий вечер подошел к ней, она, возможно — пусть в замешательстве и смятении, — отвернулась бы от него. Но Мансуров не подошел. Катя знала — началось горячее время в районе, Павлу Сергеевичу было некогда, до поздней ночи в райкоме горел свет.
Не подошел, занят… А только ли из-за занятости некогда вспомнить о Кате?.. Нет, нет! Зачем Hie он глядел тогда на нее тем, потемневшим от волнения, взглядом. Не минутное же увлечение вызывало у этого решительного, твердого человека робость на лице, а его руки, его задыхающийся шепот, слова о том, что трудно живется… Разве он не был искренен? Глупо в этом сомневаться. Так играть, так лгать невозможно! Раз искренен, значит, любит… А она его? Неужели она настолько не уважает себя, что пошла бы на сближение, не любя человека? Да нет же! Тысячу раз нет! Она тоже любит! А раз любит, тогда что тут дурного? Зачем мучиться раскаяньем, сгорать от стыда.
Неожиданно окружающая жизнь повернулась для Кати по-новому. Что бы ни случилось, до сих пор Катя принимала без особой тревоги. Ее радовало, что прибыл скот, огорчало, что он плохо приживается, но радовало и огорчало, как всех, как каждого сознательного коршуновца, не больше. А теперь она стала смотреть его глазами, глазами Павла Мансурова, человека, которому поручено руководить районом…
Нет кормов для скота. Что делать? Какие советы дать колхозникам? Ой, нелегко сейчас Павлу!
В колхозе Мургина пала корова. Не начало ли катастрофы? Страшно подумать. А всех страшней, верно, ему…
У того же Мургина пала вторая корова! Да что же за растяпа этот председатель! Павел, миленький, он подведет тебя, образумь старого дурака, покрепче образумь!..
Господи! День ото дня хлеще! Мургин повесился! И все ложится на совесть Павла, все на его голову! Как тяжело этому человеку! Как трудно добывать людям счастье…
Эгоистка! Еще упрекала в душе, что не встречается, забыл… До нее ли теперь. Пусть не встречается, пусть порой забывает, она простит, она понимает… Ей выпало счастье любить человека, который переносит все людские беды. Трудное счастье! Но она от него не откажется.
И глупо, нелепо мучиться…
Дед был прав, когда говорил: «Наша семья без урода».
Катя помнит о своей семье.
Бабка Кати, как и Аркадий Максимович, работала в школе, умерла от приступа грудной жабы, так и не закончив своего последнего в жизни урока.
Мать Кати была врачом. В одно жаркое лето в удаленном Верхнешорском сельсовете вспыхнула эпидемия дизентерии. Мать выехала туда, сама схватила заразу. Сказалась утомительная работа по восемнадцати, по двадцати часов в сутки — не перенесла болезни.
Отец Кати погиб зимой сорок второго года под Сталинградом.
Сам дед проработал в школе около тридцати лет…
Катя всегда гордилась семьей и всегда мечтала, как о величайшем счастье — отдать свою жизнь на что-нибудь необыкновенное, на подвиг!
Но что она могла, девчонка? Ей ли совершать необыкновенные дела? Ждала особого случая… А жизнь была кругом ровна и буднична…
Так вот случай, вот ее подвиг — ее любовь! Она не просто любит мужчину, будущего мужа. Она любит человека, посвятившего жизнь людям. Она не станет требовать особого внимания к себе. Нет! Требовать внимания — значит связывать. Одного хочется — одного, небольшого! — чтоб он знал, что есть она, которая без конца верит ему, любит его, живет для него, только для него! Ведь жить для него — значит, жить для людей!