Или же… Шел в кино. Плечи теснит отглаженная рубашка, потная рука в кармане мнет билет. Навстречу девчата. Среди пестрых платьев, наброшенных на плечи шелковых косынок словно ударило по глазам — гладко зачесанные волосы, белый лоб, под ним ровные брови, лицо и знакомое и забытое!.. Блестящие глаза вздрогнули и скользнули в сторону. Прошла мимо…
После таких встреч день, два не оставляло беспокойство — не мог сидеть на месте, бросал одно дело, хватался за другое, чего-то недоставало, что-то искал. Проходили дни — успокаивался.
Дошли до Саши и смутные слухи, что Катя любит не кого-нибудь, а Мансурова, что она вечерами «все глаза проглядела» на его окна, что тот за занятостью даже не замечает ее. Саша против воли прислушивался, верил и не верил, ругал самого себя: «Мне-то что? Не все равно теперь, о чьи окна глаза мозолит».
Саша пришел в райком комсомола, чтобы сдать свой билет. Давно бы пора это сделать.
Попал в обеденный перерыв. В первой комнате ни души. В открытое окно влетает ветер, шевелит на столах бумаги. Заглянул во вторую комнату. Катя с гримасой упрямства и мученичества на лице одним пальцем отпечатывала на машинке какую-то бумагу. Она заметила Сашу, и он вошел, сказал в сторону:
— Здравствуй. Я комсомольский билет хочу сдать.
— Здравствуй.
Притихшая, робкая, виноватая… Сразу же где-то в дальнем уголке души шевельнулась надежда: а вдруг да раскаялась, вдруг да захочет, чтоб было по-прежнему…
— Вот… — Саша выложил на стол свой билет.
Катя взяла его, застенчиво улыбнулась, глядя на фотографию, предложила:
— Хочешь взять ее на память?
— Не надо.
— А если я возьму?
— Тебе-то зачем?
— Саша… — Она подняла глаза, доверчивые, добрые, просящие. И Саша вздрогнул — неужели!.. Но он ошибся. Хоть голос Кати, как и глаза, был доверчивый, просящий, но говорила она совсем не то, что бы хотелось ему услышать. — Саша… Разве мы не можем быть просто хорошими товарищами?
— Чего зря толковать… Билет-то примешь или Клешинцеву подождать?
— В партию вступил… Недавно слышала, как о тебе Павел Сергеевич Мансуров говорил Сутолокову. Хвалил тебя…
— А я в похвале Мансурова не нуждаюсь!
— Почему?
И тут Сашу взорвало. Он высказал все, что слышал от Игната Егоровича, что думал сам.
— …Он карьерист! Занимается не делами — интригами! Не смотри на меня так — не боюсь! В лицо ему скажу! Все! Прямо!
Глаза Кати округлились. Они сначала налились ужасом, потом вспыхнули негодованием, наконец губы ее скривились презрительно, лицо из доброго, мягкого стало сразу сухим, каким-то острым.
— Мелкая душонка, — оборвала она. — Ведь знаю, почему ты так говоришь. Знаю! От злобы! Из-за личных счетов! Наслушался сплетен… Я-то считала порядочным, в товарищи напрашивалась… Уходи! Ухо-ди! Слушать тебя не хочу!..
Изогнув шею черным лебедем, лампа бросает яркий круг на зеленое сукно стола. В стороне от границы света поблескивают телефоны. Во всем кабинете мрак. Освещенный кусочек кабинета — второй дом Павла Мансурова и даже не второй, а единственный.
Только поздними вечерами в кабинете, когда можно не опасаться случайного посетителя, Павел чувствовал себя совершенно свободным.
Сейчас он перебирает бумаги и не спеша думает:
«Теперь тебя в твоем же гнезде легко взять за шиворот. Соберем партийное собрание в „Труженике“. Поговорим. Пора… Пусть-ка встанут в защиту! Против общественного мнения? За раскритикованного вдребезги? Кому захочется лбом на обух лезть. Как ты, Игнат Егорович, себя чувствовать будешь?.. Вот тогда и поговорим по душам. Зла-то тебе не хочу, лишь бы под ногами не путался…»
Павел толстым карандашом пометил на листке календаря: «Вызвать из „Труженика“ Ногина».
«Может, не доводить до собрания? Встретиться с Игнатом, дать почувствовать, что вожжи в моих руках… — продолжал думать Павел и тут же решительно отмахнулся. — Не поймет — толстокож, упрям, самоуверен. Только лишний шум поднимет — делу во вред».
Где-то был документ — прошлогодняя записка Игната, отданная Павлу, чтоб тот положил ее тогда в свою папку. Помнится, там мимоходом говорится о пользе кормозапарников. Кормозапарники Игнат в прошлом году защищал, а теперь отвергает кормоцеха. Интересный документ, очень может пригодиться…
Павел выдвигал ящики стола, рылся в них. Запустив руку в нижний ящик, он вдруг наткнулся на что-то твердое, вытащил… Свет лампы упал на сплющенный кожаный картуз Мургина.
За темными окнами спало село. Только по дощатому тротуару простучали шаги запоздавшего прохожего, затихли вдали. Снизу, с первого этажа, доносился непонятный скрип и потрескивание.
Павел положил картуз под лампу. Странно было его видеть среди кабинетных бумаг — грубый, заскорузлый, с жеваным козырьком, у околыша чуть-чуть распоролся шов, подкладка бурая от пота, он все хранит следы жизни человека, который отходил свое по земле.
Павел забыл даже, что картуз лежит здесь. О многом забыл… Не потому ли, что неприятно оглянуться назад?..
«Не у меня одного неудачи… В Шумакове, у соседей, тоже плохо с кормами! Банникова, секретаря райкома, каждый месяц вызывают в обком на бюро, записали уже выговор. Перхунов из Сумкова — авторитет! — а весной чуть ли не треть колхозов оставил без рабочей силы, ушли люди на строительство целлюлозного комбината, сорвали сев, — теперь освобожден мужик от работы… А недавно в газете раскатали соборянского секретаря райкома за то, что его уполномоченные подменяли колхозных председателей. А разве мало было неприятностей у Комелева?.. Всем трудно работать, но не было ведь случая, чтоб на чьей-то совести висела человеческая жизнь. Не слышно такого… Ты один, Павел Сергеевич, отличился… Один!.. Любуйся теперь картузом…
Хотел быть среди людей лучшим, хотел добыть для района первенство. Думал — заметят, оценят, выдвинут в область. На опыте коршуновцев — победа всей области… Чем черт не шутит. Не боги горшки обжигают. Так, должно быть, и вырастают люди, управляющие государством.
Вот что хотел. Получается иначе…
Что впереди? Долго ли идти такой неверной походкой? Каков будет конец?..»
От упирающихся в тупик мыслей, от ссохшегося картуза, вызывавшего смутные мучения, Павел Мансуров почувствовал себя ненужным, заброшенным. Как крот в норе, сидит сейчас в этих стенах, что-то выкапывает, что-то плетет… Возможно, и удастся столкнуть с дороги Игната, а через неделю не поднимется ли другой Игнат? Не веч-по же воевать. Когда-нибудь поднимешь вверх руки, признаешься: «Все! Нет больше сил!» Перебросили бы в другой район, там бы начал по-новому, там бы стал умнее…
Неожиданно Павел услышал, что кто-то открывает дверь. Он нервно вздрогнул, схватил картуз, заслонясь рукой от слепящей глаза лампы, всмотрелся.
В дверях стояла Катя. Увидев, что Павел Мансуров заметил ее, решительно шагнула вперед.
— Не могу больше… — обронила она тихо и опустилась на диван. В полутьме на бледном лице выделялись большие тревожные глаза. — Хочу услышать от вас самого…
— Что с тобой, Катя?
— Павел Сергеевич, про вас говорят нехорошие вещи… Говорят, что вы… Нет, не могу повторить… Скажите: есть хоть маленькие основания упрекать вас? Мне это нужно, мне не безразлично знать…
Павел Мансуров глядел на Катю и удивлялся: как он заездился за последнее время. Забыл… Не минутная прихоть, не вольность женатого человека, но и не настоящее… Для настоящего не хватило его, как не хватает и в других делах. Разве сможет она это понять?.. Сидит, кутается в платок, передергивает плечами, в глазах боль и тревога. За него тревожится — славный человек.
— Павел Сергеевич, что ж вы молчите? — громким шепотом переспросила Катя, подаваясь вперед, вся взвинченная, напряженная — вот-вот сорвется с места.
— Катя… — ласково и грустно произнес Павел, не зная еще, что сказать ей, в чем признаться. В руке он держал картуз Мургина, помедлив, протянул: — Вот!
— Что это? — Легкие руки Кати вынырнули из-под платка.