П. Замойский

Повести

Подпасок

Повести i_001.jpg

Повести i_002.jpg

1

 — На сход, дядя Иван! — позвал десятский Филька Шкалик.

 — Что там? — спросил отец.

Десятский постучал ногой об ногу, стряхнул снег.

 — Пастухов нанимать.

 — А–а! — протянул отец. Помедлив, предложил: — Садись, картошки поешь.

Шкалик посмотрел в черепушку.

 — У самих мало.

 — Петька, — обратился отец ко мне, — пощупай‑ка, не готова ли в голландке?

Я взял кочергу, принялся ворошить золу. Прямо на пол выкатывались картофелины.

 — Готовы. Которые с сырцой.

 — Горячо сыро не бывает, — заметил отец и указал Шкалику на картошку: — Ешь, грейся.

 — Морозно на дворе‑то? — спросила мать.

У десятского на усах оттаивали сосульки.

 — Завернуло крепко, тетка Арина. Того гляди, либо нос, либо ухо отхватит.

На улице действительно «завернуло». Холод проникал сквозь непромазанные окна. Стекла были мохнатые. Мороз пробирался в пазы между бревен, пушистым инеем оседал в углах нашей избенки. Когда отворялась дверь, по полу стремительно мчалась густая, холодная волна.

Шкалик ел картошку, грея о нее руки, а мы, ребята, смотрели на него. Мы были рады: как ни бедны вот, а все‑таки пригласили человека и угощаем. Я отбирал для Шкалика самые хорошие картофелины и, подкладывая ему, приговаривал:

 — Ешь, дядя Филипп, ешь. Ты на нас не гляди, мы давно наелись.

 — Нет, надо идти, — проговорил Шкалик.

Мать принялась советовать:

 — Успеешь, время‑то много. А ты клади больше горячего, не замерзнешь.

 — Ей–богу, наелся. Большое спасибо.

Филька нахлобучил шапчонку, надел на руки варежки, постучал палкой по валенкам и направился к двери.

 — Всех пастухов нанимать? — спросил отец.

 — Нет, сперва к коровам.

 — Кого наймут, не знай?

 — Трое будут торговаться. Приходи, дядя Иван.

 — Надо бы, только морозно.

 — Магарыч будет.

И десятский подмигнул отцу.

 — Надо бы пойти, — уже увереннее проговорил отец.

Шкалик ушел, а мать, помедлив, заворчала на отца:

 — Чего сидишь? Сходил бы, поглядел, как скотина‑то на дворе. Объягнится овца, нетколи ягненка морозом прихватит. Убери скотину, подмялки принеси в избу, тогда уж иди.

Убирать скотину вышел и я. В худые сени, как ни затыкали мы дыры соломой, намело ворох снега. Но в сенях все же тише, чем на дворе. Двор у нас без навеса, и две овцы да старая, с шишкой в паху, корова жались в углу. В другом углу стоял сивый, вернее, белый, мерин. Я ему дал прозвище «Князь Серебряный».

 — Ты, Петя, брось Князю овсяной соломы! — крикнул отец.

Почуяв, что несут корм, Князь тихо заржал, пере ступая толстыми ногами. Они так у него хрустели, будто кто‑то ломал сухой хворост.

 — Ешь, Князь, ешь! — посоветовал я мерину. — Ночь долгая, подтянет тебе живот.

Мерин был все время голоден. Хотя он и хватал солому жадным ртом, но она тут же вываливалась. Мне было жаль беззубого мерина. Раньше мы пускали его в избу, месили ему корм в лохани, обливая месиво горячей водой, и мерин наедался досыта. Сейчас у нас изба так осела, так низка стала дверь, что мерин холкой задевал за верхний брус. Как‑то в последний раз он пролез, но потом из избы его уже не могли вывести. Пришли соседи, смеялись и над нами и над мерином. Кто‑то предложил подрубить мерину ноги, кто‑то посоветовал разобрать стену. Пришлось вышибить верхний брус. С тех пор не пускали Князя в избу.

 — Тятька! — крикнул я. — Возьми меня на сход.

 — Чего тебе там делать?

 — Так.

 — Дома сиди. Книжку читай.

Я знал — сколько ни проси отца, не возьмет все равно. А пойти очень хотелось. Дома надоело, книжки все перечитал, к товарищам идти охоты нет. Решил действовать через мать. Войдя раньше отца в избу, таинственно зашептал:

 — Знаешь что, мамка! Ты скажи тятьке, чтобы он меня обязательно на сход с собой взял.

 — В такую стужу? — уставилась на меня мать.

 — Ты тише, ты слушай, — зашептал я, оглядываясь, хотя бояться было некого. — На сходе будет магарыч… А если магарыч — и тятьке поднесут… А если поднесут, он все вино и выглохтит… Выглохтит иль нет? — прямо поставил я вопрос.

 — Выглохтит, — согласилась мать.

 — Вот, — уперся я в нее хитрым взглядом. — Выглохтит, а тебе ни капельки и не оставит.

 — Я ему, дьяволу, не оставлю! — рассердилась мать. — Я ему не оставлю! У меня зубы все время ноют, мне на зубах надо подержать, а он не оставит!

 — И не оставит. А я ему не дам выглохтить. Я отниму, чтобы тебе на зубы оставил.

Когда вошел отец, мать строго сказала ему:

 — Петьку на сход возьми!

 — Чего ему делать?

 — Возьми, возьми! — закричала мать. — Раз мальчишка охотится, пущай идет.

 — Да он замерзнет! — попытался напугать ее отец.

 — Ничего не сделается. Полушубок мой наденет.

Она достала из‑под лавки старую полбутылку, в которой раньше был керосин, ополоснула ее, понюхала и подала отцу.

Тот покачал головой. Он уже знал, что означает эта полбутылка. Когда уходили, мать погрозилась:

 — Мотри! — и указала на карман, куда отец сунул посудину.

Переметываясь через сугробы, мы пошли на сход. Я шагал сзади отца и старался попасть ногами в его следы. Идти на въезжую — встречь ветра. Снег бил в лицо. Мороз щипал не только щеки, нос, подбородок, но и губы, и даже брови. Хотя я хоронился за спину отца, холод находил меня и там. Я тер варежками лицо. От отца доносился ко мне запах нюхательного табака, и мне казалось, что впереди везут копну сена.

Вот и «въезжая». В горнице, куда мы вошли, было уже несколько мужиков. Висела лампа «молния», в переднем углу — большой киот. По стенам — картины русско–японской войны. Около часов с большими гирями и длинным медным маятником два больших портрета — царя и царицы. Под ними — генерал Куропаткин.

Помолившись, отец поклонился:

 — Здорово живете!

Один за другим входили мужики в кафтанах и полушубках. Скоро заполнилась вся горница.

 — Ну, начнем? — крикнул староста.

 — Начинай.

Староста — очень низкого роста, с большой, словно нарочно выкрашенной, коричневой бородой, с красивым широким лицом. На груди широкая бляха.

 — Можно? — тихо спросил он писаря.

Писарь Ефим, беспробудный пьяница, бас на кли–рссе, всегда читавший апостола, за что и прозвали «Апостол», прогудел:

 — Мо–ожно–о.

 — Вот, мужики, — начал староста, — пастуха нанять заблаговременно пора.

 — Пастуха что–о! — перебили. — О степи скажи.

 — Чего о ней?

 — Заарендована у барыни аль нет?

 — Степь не уйдет. Как раньше снимали, так и нынче снимем. О пастухах речь.

Три пастуха стояли у стола и о чем‑то беседовали, а когда староста объявил: «Сейчас спросим, кто из них возьмется», — они разошлись. Нанимать решили пока только к коровам. К овцам и телятам будут нанимать в другое время. Это делалось из‑за магарыча: чтоб не сразу его выпить.

 — Вот, мужики, трое их. Надо спросить — кто дешевле…

 — Давайте спросим. Нам троих не надо.

 — Ну, пастухи, где вы? — посмотрел староста через головы мужиков. — Говорите миру цену. Микешка, ты как?

Никифор, по прозвищу «Христос», был «природным» пастухом. Пас его дед, пас отец, и сам он, как только выучился ходить, стал пасти. Тридцать пять лет подряд пас он коров, но вот два года как «забаловал»: стал просить с мира цену в полтора раза больше, чем в прошлые годы. Худосочное лицо Никифора имело какое‑то сходство с иконописным «ликом» Христа. Чем‑то больной, тихий, с еле слышным голоском, он всю жизнь ходил в лаптях и сам каждое лето столько плел лаптей, что у него можно было купить их сколько угодно. Голоса Никифора не слышно мужикам. За нёго крикнул Лазарь:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: