— Нет, мужики, — опять вступился Денис, — что ни живи тут, хоть с горя ложись, а толку не будет. Бунтовать если — в кандалы скуют. Так и эдак в Сибирь. А земля там, братцы, вот уж земля! Трава — выше головы, леса, реки, уйма рыбы, туча пчел, в лесу охота за лосью: говядины, аль зайчатины, аль лосятины сколько хошь. И паши, и сей, и рыбу лови! О–о, батюшки! — захлебнулся Денис.

 — Ну–у, заехал в свою Сибирь! — проворчал Беспятый. — Хорошо там, где нас нет. За землю тут надо хвататься. Вон ее сколько. Не век барам жить. Выкуривать их надо. Только дружно держаться.

 — Слыхали, мужики, что в Стрешневе? — начал Ворон. — Тоже по весне шум был с управляющим. Граф ихний в Думе, слышь, в Петербурге. Решил управляющий сдавать землю по выбору: кому хочет, тому сдаст, а других в шею. Только мужики там дружные. Составили приговор: вместе, мол, хотим, чтобы всем земля была, как, мол, эта земля у дедов отчуждена вроде насильно. Понесли приговор, а управляющий порвал его при народе. На другой день мужики с кольями. Управляющий, вроде нашего, с ружьишком на них. А они отняли ружье‑то да самого в речку. Утопить не утопили, а в штаны он напустил. И лучше бы утопить: на хитрость пошел. Землю как бы сдал, а сам хозяину телеграмму. Тот полсотни казаков. И пошла потасовка. Человек пять арестовали. Через два дня вспыхнуло имение, и амбары, и скотные дворы. Кто сжег, не доискались. Теперь, слышь, мужики весь хлеб себе заберут.

 — Оно и у нас так надо, — сказал крестный Матвей. — Скосил сено, по дворам вези.

 — Сено что! Землю отбить. Теперь они напуганы, а казаков нам бояться нечего.

 — Скосим рожь и на свои гумна, — сказал Иван.

 — Нынешний год, видать, хватим горя. Плохие ржи.

 — Говорят, Дума что‑то о земле мерекает? — спросил Филипп.

 — А кто думу думает? — проговорил Иван. — Нашему брату туда попасть трудно. А попадешь — не обрадуешься. Слова пикнуть не дадут. Все ихний брат заправляет.

 — Может, царь догадается? — опять спросил Филипп.

 — Он уж догадался… в мастеровых стрелять. А на мужиков казаков нашлет.

 — На всех казаков не хватит, — сказал Иван.

 — К Харитону, слышь, урядник заглядывал? — спросил крестный Матвей.

 — Он и со мной толковал. Все пытал, кто приезжал, что говорил.

Костер горел слабо, то потухая, то вспыхивая. Тихо говорили мужики. Мне захотелось спать. Посидев еще, я незаметно поднялся и ушел к своей телеге. Наши спали. Я улегся рядом с Филькой. Сон быстро одолел меня. Снились коровы, слышался их глухой рев, окрик дяди Федора. Степь снилась, стойло, треск кузнечиков, жужжание оводов, от которых коровы бегали. Потом приснился урядник. Он пришел в поле и начал меня допрашивать, кто был у Харитона.

…Утром проснулись все вместе. До завтрака все ушли работать. Мы с Филькой принялись за перепелку. Ощипали ее, разрезали на части, нашли сковороду, масло и принялись жарить у костра. Жарить перепелов, скворцов, голубей я научился за стадом. Перепелку мы зажарили хорошо, накрошили на сковороду картошки, нарезали луку и все это залили перепелиными яйцами. Нам хотелось угостить мать. Мы отложили для нее кусочек, остальное, разделив поровну, съели. Наши сверстники только еще просыпались. Я отвел Князь–мерина на траву и пошел ходить по лесу. Грустные мысли обуяли меня. Хотелось идти и идти. Лесом, полем, в дальние села и уж совсем скрыться с глаз долой.

Ощущая в сердце холод и обиду на себя, на родных, на весь мир, шел я глухим лесом, сам не зная куда. Приступы такие нередки со мной. Иногда хотелось лечь и заснуть. Спать, спать и во сне умереть.

В такие моменты я становился безвольным, ко всему безразличным. Лишь какое‑нибудь случайно завязшее слово надсадливо звучало в ушах, а иногда преследовал, злил, словно овод, напев.

Вышел на опушку леса. Трава тут еще не скошена, и вряд ли ее будут косить. Вокруг дубы. Они — могучие, толстые, с огромными тяжелыми кронами. Невольно прикинул — на сколько дней хватило бы тут пасти коров. Дней на десять. И трава хорошая, лесная, не иссохшая от солнца. Вон дуб. Ему не меньше двухсот лет. Такой годен на дрова или на давило для маслобойни. Корням его в земле тесно. Они вышли наверх и расползлись по земле, как удавы.

«Сколько царей пережил этот царь лесов, сколько у него было хозяев, сколько людей он еще переживет? Умру и я, он все еще будет стоять… А что, если, в самом деле, мне умереть сейчас? Лечь под дубом и лежать, не вставая. И умереть с голоду. Зачем жить? Кому я нужен? Для чего? Стадо пасти? Побираться? Что ждет меня, когда вырасту большой? Тоже стадо. А по зимам сумки крест–накрест? Или в работники к богатым? На них буду ворочать, а у самого ни избы, ни земли. Если заболею, где голову преклоню? Нет, нет, лучше сейчас умереть. Вот сейчас, сразу… И никто не увидит, не узнает и не найдет меня тут».

Быстро развязываю веревочный пояс, прикидываю — хватит ли, чтобы закинуть его на сук. Но сук высоко. Кроме того, пояс может оборваться. Нет, нет вот как надо! Я делаю петлю, забрасываю себе на шею и сначала тихо, а затем все сильнее и сильнее затягиваю. Уже захватило дыхание, темнеет в глазах, точки запрыгали, наконец подкашиваются ноги. Уже совсем теряю сознание и только одно в голове бьется: сильнее, сильнее, сильнее. И вдруг чувствую, как холодная струя прошла от головы к ногам. И все тело покрылось льдом, и ужас охватил меня. Закачались дубы вкривь и вкось, пошло все, заплясало. Вскрикнув дико, сдавленно, я побежал. Падаю в траву, встаю, снова бегу и никак не снять петли с шеи. Вот еще упал на какой‑то куст и, почти теряя сознание, дрожащими руками снимаю петлю.

 — Мамка! — крикнул и заплакал.

Лежу ничком возле куста, лежу и плачу, плачу и твержу:

 — Мамка, мамка, спаси…

Совсем забылся и не знаю — спал ли, бредил ли.

Солнце уже высоко. Стыдясь, словно кто‑то был свидетелем, я мысленно прошу его, чтобы он никому ничего не говорил. Пошел из лесу наугад. Посмотрел на солнце, привычно прикинул, что стадо теперь наелось и полегло. Вот показался просвет в лесу, вот и поле, чьи‑то чужие яровые…

 — Нет, не буду больше. Никогда не буду, — твержу я. — Нет, как‑нибудь уж, а надо жить… Жить!

Далеко отбросив пояс, я шел межой, держась подальше от кустов и леса. Надо мною пели жаворонки. Я слушал их, как добрых знакомых, с которыми будто давно не виделся. И все, что видел сейчас, — небо, и поля, и птиц, и травы — все было как бы новым, радостным. И самого охватила радость. Быстрым шагом направился к нашей стоянке. И когда еще издали услышал голоса своих товарищей, мне хотелось бежать к ним, обнимать их, смеяться, прыгать, лазить по деревьям, валяться в траве.

Перед обедом, когда не только вдосталь полазили мы по дубам, но учились косить, я улегся под кустом с книжкой «Детство» Толстого. Куча ребят окружила меня. Загорелые, босоногие, вихрастые, веснушчатые, как и я, они приготовились слушать. На момент я почувствовал себя маленьким Харитоном. Жаль, что не было тут Павлушки. К нему схожу после обеда, когда мужики и бабы лягут спать.

 — Знаете ли вы — кто такой Лев Толстой? — спросил я.

 — Знаем, — ответили ребята. — Учитель рассказывал.

 — Я вам прочитаю, как он жил в детстве. Он сам про это пишет. У него не такая была жизнь в наши годы. Нужды с горем он не знал. Говядину ел каждый день — в обед и ужин.

И начал им главу, которую сам только вчера читал.

 — «Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений. Набегавшись досыта, сидишь, бывало, за чайным столом на своем высоком креслице; уже поздно, давно выпил свою чашку молока с сахаром…»

 — Молока с сахаром? — перебила меня Ивана Беслятого Катька, вихрастая девчонка. — Эдака сласть…

 — А ты молчи, сластена.

Я читаю медленно, задумчиво.

 — «…встаю, с ногами забираюсь и уютно укладываюсь в кресло».

 — Кресло, вроде зыбка, что ль? — спрашивает Костя, сын Орефия Жилы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: