Шли косари, держа косы на плечах. Шли бабы с граблями. Где‑то далеко пели песню. Во второй стоянке слышалась гармонь.
Солнце зашло, но было еще светло. Косари вешали косы на сучья дубов, отвязывали самолянки, умывались, перекликались. Иные подходили к ведрам, заглядывали в них, вдыхая аромат пригорелой каши.
В подолах фартуков бабы и девки несли ягоды или перепелиные яйца.
Мать увидела меня еще издали. Лицо у нее такое хорошее, загорелое, с доброй улыбкой. Она тоже что‑то несла. Филька устремился к ней с криком:
— Петька пришел, Петька!
Она что‑то говорит ему. Он хочет заглянуть ей в фартук, но она не дает. Еще более пристает братишка, и тогда она приоткрывает фартук, и я вижу, как Филька захлопал в ладоши, заплясал возле матери. Она идет своей, такой знакомой мне походкой, вразвалку. Я еще раз и навсегда решаю, что все‑таки лучше нашей мамки нет никого на белом свете. Я не бегу ей навстречу, как Филька. Притворяюсь уже взрослым, степенным. А самому так и хочется подбежать к ней, заглянуть в ее ласковое, усталое лицо, что‑то сказать, о чем‑то спросить.
Она идет и смотрит на меня с улыбкой. И все‑таки я не вытерпел: пошел навстречу. Она замедлила шаг, и уже по движениям руки я увидел, что как только подойду, она сама, не дожидаясь моего вопроса, покажет, что несет в фартуке.
— Отпустил старик? — спросила она.
— На весь день.
— Есть захотел? Там хлеб и вобла в мешке.
— Хлеба я своего принес. Хороший, белый пирог.
И, смущенно отвернувшись, добавил:
— Тебе пирог‑то. Тятьке не давай.
Она ничего не ответила и открыла фартук.
— Погляди‑ка чего нашла.
В фартуке лежала куча перепелиных яиц. Разноцветные, пестрые, будто покрыты веснушками. Некоторые зеленые, больше серые или почти белые с черными и бурыми пятнышками.
— Одно гнездо отец нашел, другое я чуть не раздавила. А вот гляди еще…
Мы с Филькой вскрикнули. Мать из‑за пазухи вынула большую перепелку.
— Отец подкосил.
Я взял перепелку. Она была теплая. Подкошено у нее крыло и нога. Перепелка жирная, тяжелая. Филька старался открыть ей клюв, где застряла травинка.
— Не мучь ее! — с сердцем сказала Фильке мать. — Девчонка спит?
— Спит, да бог смерти не дает, — пробурчал Филька.
Мы подошли к телеге. Мать посмотрела в зыбку, ощупала тряпку под девчонкой, потом начала мыть тряпку. Вымыв ее, сама умылась. Пришел и отец. Он вел Князь–мерина, которого в самом деле забыла смерть, — так он был стар. К моему удивлению, мерин действительно поправился, и когда отец прошел с ним возле молодой лошади и когда та прижала уши, мерин тоже прижал свои и даже пытался поднять ногу и лягнуть. Но в последний раз он лягался, вероятно, не менее двадцати лет тому назад и сейчас только взмахнул жиденьким хвостом.
Привязав мерина за колесо на вожжу, отец принес ему ведро воды, предварительно в нем умывшись. Потом уже подошел к нам.
— Как дела, сынок? — спросил он, вынимая табакерку с табаком.
— Как и вчера, — ответил я. Отвечать так научил меня Ванька. Мне это нравилось.
Отец без удивления посмотрел на меня и запустил понюшку сначала в одну, затем, передохнув, в другую ноздрю.
— У кого на харчах? — спросил он.
— У Карпа Устинова.
— Какой день?
— Третий черед.
— Старик не продал ему душу?
— В четвертном все дело.
— Сойдутся. Один сбросит, другой накинет.
Мать собирала ужинать. Расстелила дерюгу, поставила деревянную чашку, выложила из мешка хлеб, ложки. С чашкой подошла к костру, где из ведер уже разливали квас с луком и мелко накрошенной вареной воблой, купленной мужиками вскладчину.
Совсем почти стемнело. Огонь костра светил ярко, брызгая искрами. В лесу одиноко пели какие‑то птицы. Скоро раздалась песня соловья. И сразу умолкли все птицы. Они тоже как бы слушали его.
Сходили за кашей. Каша горячая, пахла конопляным маслом. Филька держал на коленях перепелку. Яйца куда‑то мать спрятала. Мне хотелось их испечь в горячей золе и съесть сейчас же, но я не смел сказать об этом матери. За меня спросил Филька:
— Мамка, давайте яйцы съедим.
— Как хотите, — взглянула она на меня.
«Не мне ли их все хочет отдать?» — подумал я и тоже сказал:
— Половину можно испечь, а половину завтра.
— Перепелку мы на камне зажарим, — догадался Филька.
После ужина мать дала мне восемь яиц. Мы с Филькой пошли к костру. Я разгреб горячую золу, положил в нее яйца. Одно оставил и сказал Фильке, что выпью его сырым.
— Это зачем?
— Голос будет звонче. А то кричишь–кричишь на коров, весь голос сорвал.
Верно, голос у меня от крика и ветра стал хриплый. Филька поверил. Отец не стал есть яйца: шел к концу Петров пост. Он даже рыбу есть решился только потому, что сенокос, да и то об этом поговорил со священником. Мать «попробовала» одно яйцо, и нам с Филькой досталось по три. Они показались мне вкуснее куриных. И запах у них другой: степной, травяной.
После ужина мать выпотрошила перепелку, положила ее наверх, «чтобы собаки не утащили», отец ушел накосить травы Князю, а я сказал матери, что пойду искать Павлушку. В лесу, почти в полной тьме, я вынул перепелиное яйцо. Разбил его, вылил на ладонь и начал натирать себе лицо. Говорили, что веснушки можно свести только перепелиными яйцами. Ненавистные, проклятые веснушки уродовали мое и без того некрасивое лицо. Сколько раз соскабливал я их ножом, скоблил до крови, сколько тер мелким песком, глиной, мазал кислым молоком и еще чем‑то — все не помогало. Веснушки цвели, особенно вот в такую пору. Может быть, помогут перепелиные яйца? И я до боли старательно натираю лицо. Чувствую, как сводит мне его, сжимает. С измазанным лицом, наверное, страшным, иду краем леса. Мне не нужен Павлушка, никого сейчас не нужно. Подальше от людей. Увидят, засмеют, еще Насте скажут. Для нее‑то и стараюсь. Так‑то бы пес с ними, раз уж уродился веснушчатый!
Сквозь деревья видно зарево трех костров. Один совсем далеко, другой ближе, третий наш. Костры будут гореть всю ночь. Мужики боятся, как бы волки не порезали жеребят.
Гармонь играла. Девки, бабы, кажется, и мужики пели печальную песнь о «Варяге». Военный корабль «Варяг» погиб в бою с японцами.
Ходить по лесу становилось страшно. Вдруг волки! Запахи дубовых листьев, трута и кореньев. Ночью дух в лесу тяжелый, горьковатый, даже голова кружится. Лицо будто обручами стянуло. Я ощупал щеки — гладкие, словно лед. Медленно направился к своему костру. Там стояла бочка с водой и ковш. Почерпнув воды, я усиленно начал отмывать лицо. Ладонь скользила, лицо мылилось. Мысленно уже представил, как вместе с яйцом смываю веснушки.
Возле костра несколько мужиков. Тут и Иван Беспятый, и крестный Матвей, Тимофей Ворон, Филипп Шкалик и Денис — тот, что мечтает о Сибири. Говорил больше всех Ворон, горбоносый мужик с черной бородой и суровыми враскос бровями. Умывшись и вытерев лицо пиджаком, я подошел к ним. Иван, увидев меня, спросил:
— Погулять старик отпустил?
— Да.
— Побегай. Тут хорошо в лесу.
Денис, крупный ростом, задумчиво протянул:
— Да, в Сибирь нам не миновать. Что ни колготись тут, а толку нет. Вон гляди: степь. Намечем мы сена стогов полсотни, а кому?
Филипп, мужик умом недалекий, вскинулся:
— И куда барыне столько сена?
На это крестный Матвей с усмешкой ответил:
— Как куда,, чудак–человек! Ведь барыню не с нами сравнять. Она спит на сене. Кажну ночь ей сено меняют, а то и раза два в ночь.
— Что же она, под себя, что ль, ходит? — удивился Филипп.
— А ты думал, как мы — захотим до ветру и бежим? Она, брат, хитрая, под себя…
— Ах, стерьва! — всплеснул десятский руками и головой затряс.
— Да врет он тебе, — вступился Ворон. — Ты и рот разинул. Сено барыня казне продает. В армию идет сено.
— А хлеб? — перекинулся Филипп. — Тоже в армию?
— Ты об этом Харитона спроси, — посоветовал Ворон. — Тот все превзошел.