Впереди нас — подвода Орефия. Я подошел к ней. Орефий сидел смирно и совсем не кричал, как обычно: «скорей, скорей». «Ну, — подумал я, — если бы у тебя ничего не было, ты бы не утерпел. Ты бы поднял крик на все поле». Сидели смирно и жена его и Костя.
— Слезай! — подошел я к Косте.
Он спрыгнул. Мы отошли.
— Боитесь? — решил я выпытать.
— А то разь нет, — сознался он.
— Много?
— Хватит.
— В снопах?
— Невейка.
— Это хуже. В мешке аль где?
Костя промолчал. Он не хотел говорить — где.
Я все‑таки решил выведать.
— Как хошь хорони, а они найдут. И тогда прямо в острог аль в арестански роты.
— У нас не найдут.
— Разыщут. Телега — она и есть телега. Вверх дном ее перевернут.
— И перевернут — не найдут. Если разбивать начнут, тогда…
— А крепко забито?
— Тятька делал.
— Снаружи незаметно?
— Погляди иди.
Я подошел и посмотрел на телегу. Она, как и все, «на четырех колесах». И никому в голову не придет, что у этой телеги двойное дно. Сверху ровное, а вниз уходит углом.
— Только молчи. У многих такие телеги.
— Сколько там?
— Мер шесть. Да вчера столько да завтра. А у вас?
— Нам прятать негде. Телега худая, солома и то вываливается.
— Наш тятька здорово придумал. Насыпаем сверху, а выпущаем снизу. Вынул дощечку, она и потечет.
Мы пошли с Костей туда, где шел обыск. Только что отъехал Василий Госпомил. У него ничего не нашли.
— Подъезжай! — крикнул стражник.
Следующий — Григорий Стручков, по–уличному, Грига, мужик неопределенных лет. Он не имел на лице ни малейшего намека на усы или бороду. Про Григу и жену его Фросинью нехорошее говорили. Особенно про их детей. Будто один из ребят похож на такого‑то мужика, другой — на другого, только ни одного нет похожего на Григу. Фросинья — баба веселая, сплетничать сама любила и аккуратно, почти каждый год, к великому ужасу мужа, рожала детей.
— Есть рожь? — спросил Григу стражник.
— Истинный бог, ни зерна.
Стражник засунул руку в розвязь, пощупал в одном месте, в другом.
— Ну‑ка, слезь!
Грига слез, а Фросинья осталась сидеть. Она сидела молча и равнодушно, будто искали не у них, а у других.
— И ты, баба, слезь. Может, под тобой мешок, — сказал стражник.
— Залезь да пощупай! — огрызнулась она.
— Слезь, раз приказываю!
Фросинье, видимо, не хотелось слезать. Она все отодвигалась.
— Слезь, говорю! — еще раз крикнул стражник.
Фросинья поставила ногу на чекушку, хотела было слезть, да вдруг так и грохнулась возле телеги.
— Батюшки, — крикнул кто‑то, — с испугу что ль?
Грига быстро подбежал к ней, поднял и отвел в сторону. Только отошел на шаг, как она снова, словно кто пихнул ее, повалилась на бок.
— Еще упала!
Опять Грига поднял ее.
— Стой ты, дура, стой, — шепнул он.
— Силов нет, — ответила Фросинья.
Г рига не успел отойти, как в третий раз повалилась баба. Раздался смех. Все окружили Фросинью. Подошли и стражники.
— Что с ней? — спросил один.
— С перепугу! — крикнул Грига. — Видишь, брюхата.
Опять взрыв смеха: Фросинья родила только месяца три тому назад.
— Езжай, — сказал стражник.
Но едва Фросинья шагнула, как снова, в четвертый раз, повалилась.
— Что ты, че–орт! — выругался Грига и поднял ее. Когда повел ее к телеге, какой‑то дурак крикнул:
— Э–э, глядите, что приключилось!
Стражник испугался было, но, глянув под ноги Фросинье, при наступившем молчании, тихо и удивленно спросил:
— С каких это пор из баб чистая рожь течет?
Из Фросиньи действительно текла рожь. Огромный живот ее быстро падал. Скоро вокруг нее вырос ворох меры в три. Она, оцепенев, так и присела на этот ворох, как кукла.
— Вот и слава богу, — протянул стражник, — совсем опросталась баба. Фамилия?
Грига упавшим голосом сказал. Снял с вороха жену, усадил ее и поехал.
Кто‑то вслед заметил:
— Дура, сшила юбки на живульку.
После этого стражники осматривали не только телеги, но и толстых баб. Подъехала и наша телега.
— Слезьте!
Отец и мать быстро слезли. Стражник рывком запустил руку в солому и едва ее выдернул: она попала между худыми досками.
— Тьфу, черт! — выругался он. — Есть рожь?
— Господи, сусе, бог с тобой… Христос тебя… — забормотал отец.
— Знаем, знаем, как вы все на бога. Есть или нет?
— А ты гляди! — крикнула мать, и голос у нее задрожал.
Подошел Косорукий, посмотрел на отца.
— Кто это? Нужда? Нет, у такого не будет. Это набожный, не вор, как другие. Проезжай.
Отец что‑то пробормотал, уселся. И мы с матерью сели, Князь–мерин тронул. Внизу о траву и дорогу шелестела провалившаяся солома. Я локтем толкнул мать. Она взяла у отца палку и сунула мерину под хвост. Мерин взял рысью.
Было прохладно и почти темно. Показались очертания мельниц, ветел, церкви, изб. А вот и переулок.
Отец хотел поставить телегу перед избой, но мать дернула вожжой влево. Мы остановились позади двора.
Начали снимать с телеги поклажу. Отец подошел к бочонку, рванул его и в недоумении остановился.
— Мать, — крикнул он, — зачем же мы воду назад привезли?
— А ты снимай, кислятина. «Воду», «воду»! Какая там вода? Сунь‑ка руку.
Отец сунул руку, испуганно выдернул и перекрестился на церковь.
— Господи, прости. Не я украл, не я — ответчик.
— С тебя, с идола, никто и не спрашивает, — сказала мать. — Неси во двор. Никак, меры полторы навеем.
16
Мы уже не гоняем стадо к лесу, боимся, как бы опять не налетели стражники. Пасем по испольным ржанищам и по барской широкой грани, то и дело поглядывая на имение. Из двух сел — нашего и Кокшая — доносится звон. Сегодня воскресенье. Но вряд ли кто пойдет в церковь. Кокшайские начали косить испольные овсы, а наши третий день убирают Климову рожь за потроха, которые забрали еще осенью. Рожь у него перестоялась. Сначала никто не ехал ее убирать, но Климов — не то, что барыня, — набавил по полтине в день мужику, по тридцать копеек бабе да по чайной чашке водки. Жадный, но хитрый Климов сам объезжал поля. Он возил с собою бочонок водки, огурцы, яблоки, кренделя. Оделял не только косцов и вязальщиц, но и ребятишек, и девок. К Климову уехали и отец с матерью — «тянуть кишки».
Пасти между обносов трудно. Коровы, хоть однажды отведав снопа, неудержимо рвутся к крестцам. Бурлачиха все время то смотрит в обнос, то косится на меня. Я показываю ей дубинку, она мотает башкой. Мы понимаем друг друга.
Стадо разбрелось по грани и поперечным межам.
Мы стоим на четырех концах. Впереди — дядя Федор; на меже, уходящей в барское поле, стою я; на меже наших полей — Данилка, и сзади, на грани — Ванька. Мне труднее всех. Надо не только следить, как бы коровы не зашли в обнос, но и смотреть, не едет ли Косорукий.
Утро тихое, не жаркое. Жар наступит потом. Звон все продолжается. Кокшайский колокол звонит густо. Село это мне отчетливо видно. Оно в два раза больше нашего. Церковь там красная, каменная, колокольня высокая. Наша церковь деревянная, синяя, колокольня шестиугольная, словно карандаш.
Дойдя до следующей межи, я остановился. Дальше коров нельзя пускать. Если захватит Косорукий, не успеешь согнать. Я оперся на дубинку. Взяла дрема. Вчера слишком долго был на улице. Задумался о Насте. Обидно мне. Сначала подумал, что она просто осерчала за что‑то. Спросил. Она усмехнулась. Начал играть на дудках. Играю, а сам слежу за ней. Около нее увивается Макарка Гагарин. Девки попросили сыграть «Барыню». Настя плясала. Плясали и другие. А я все играл и играл, и все поглядывал на нее. Они с Макаркой стоят, шепчутся. Вот незаметно отошли и скрылись. Сердце у меня оборвалось. «Ага! С богатеевым сыном? Пес с тобой!» И еще сильнее принялся играть. Дудки голосистые, рожок звучный, сам я будто пьянею. Плясал Ванька, плясали Степка, Павлушка. Насти с Макаркой долго не было. Когда вернулись, я не заметил. Только услышал Макаркин смех. Макарка держал Настю за руку.