Служба идет. Мы не обращаем внимания на нее. Голоса священника и дьякона знакомы с детства. Но вот началось поминовение усопших, за ними — «убиенных воинов». Убиенные выделены особо, и священник читает торжественно.
— Об убиенном воине Александре господу богу помолимся, — нараспев тянет священник.
«Санька–кузнечонок», — догадываюсь я.
— Об убиенном воине Петре господу помолимся…
«Пепка. Погиб в Мазурских болотах. Ни в школе, ни на улице никто его не мог побороть. Теперь этот здоровяк утоп. Помолимся о Пепке».
Священник все читал и читал. В церкви уже всхлипы, вздохи. Вот пошли «убиенные» из соседних деревень. Такие же молодые, как и мы.
В наступившей потом тишине, еле–еле слышно затянул хор «Со святыми упокой», и в церкви уже не одно тронутое сердце прорвалось в плаче.
Вот о нас так же мог прочитать священник. Когда начался молебен о здравии царствующего дома, мы молча переглянулись и, не сговариваясь, четко зашагали из церкви. Впереди — Филя Долгий, за ним — я.
7
Долго я убеждал старосту, что нужна подвода в город, что поеду хлопотать о пенсии себе и товарищам, что Ваньку нужно показать врачу; упрямый староста ссылался на рабочее время и советовал запрячь нашу Карюху в счет очереди. До города сорок верст, а на Карюхе — только горшки продавать. Пугал старосту всячески: смертью Ваньки, жалобой старшине, — ничто не помогало.
— Хорошо! Пойду и напишу в полк командиру, как ты издеваешься над воинами. После не пеняй, — отвернулся от него.
— Постой, куда? — испугался он. — Погодь чуток. За день обернешь?
— Запоздаю. Ночую в Горсткине.
Утром рано подвода была уже готова. Постелили соломы, положили Ваньку, усадили его мать и тихо тронулись.
В дороге Ванька то вставал, то ложился, кашель Сил и бил его. Довезем ли?
К обеду приехали в город. Широкий двор больницы. В приемной обдало меня знакомым запахом йодоформа.
Дежурной сестре сказал, что привез умирающего, раненного в грудь. Сестра обещала выслать санитаров с носилками.
Я вернулся к подводе. Ванька сидел и был даже весел. Я ему наказал, как только выйдут с носилками, лечь и стонать.
— Иначе не положат в больницу. Без тебя много.
К моей радости, Ваньку оставили в больнице. Ванькина мать залилась слезами, а я принялся уговаривать ее, что тут ему будет лучше. Впрочем, плакала она не так уж долго. Наши матери теперь долго не плачут: слишком много пролито за эти годы слез. Предупредив Ванькину мать, чтобы пришла к воинскому присутствию, мы тронулись со двора.
По скрипучей лестнице вошел я на второй этаж воинского присутствия. Запах портянок, кухни, табака и карболки. Вверх и вниз сходят люди; кто пришел на переосвидетельствование, кто хлопочет о пенсии; солдатки — видимо, с жалобой о невыдаче пособия.
Не скоро нашел «стол пенсий». «Стол призыва» найти было легче. К нему дорога шире. В углу за столом — два писаря, мордастые, здоровые. Им бы только со штыком «за веру и царя», а они тут. Один из них нехотя принял мои заявления.
— Надо всем лично подавать, — сказал он не глядя.
Мне на это хотелось ответить, что он — жирная свинья, не нюхал пороху, что его работу с успехом выполнил бы и я, но промолвил вежливо:
— Мои товарищи больны. Одного сейчас в больницу положили. Видимо, умрет.
— Хорошо, — сказал писарь.
Что хорошо? Ванька умрет — хорошо? Эх, морда! Он просмотрел заявления, свидетельства о ранениях и передал их второму. Только сейчас рассмотрел я, что у второго посеребренные погоны. Прочитав, он уставился на меня пытливыми глазами из‑под очков.
— Куда ранен?
Я показал руку.
— Разрывной?
— Осколком, господин военный чиновник!
Видимо, я неправильно его титуловал. Помедлив, он сердито крикнул, не глядя на меня, а обращаясь к стоявшим кругом инвалидам:
— Что вас, — то в руку, то в ногу? Нарочно подставляете? Самострелы!
Наступила тишина. И в этой тишине тихо, но четко и злобно я произнес:
— Те, кого ранят в голову или в сердце, остаются там, ваше благородие.
— Вызовем на комиссию, — сказал он и бросил заявления.
Я откозырял и вышел из сумрачного помещения.
Домой мы приехали на второй день. Ко мне пришел Илюшка и сообщил новость: накануне вечером Катьку Гагарину просватали за Ваньку Павлова.
— А Филя как? — спросил я.
— Когда сказали ему, он бросился было бежать к Гагариным. Насилу удержали. Грозится зарезать и Катьку, и Ваньку. И он, черт отчаянный, зарежет. Утешь его. Ты ведь утешитель наш, безрукий.
— А меня кто утешит?
— Тебя? — уставился Илюшка удивленно. — Мне бы твой характер…
Он помолчал, повздыхал, закурил, в затылке почесал. И понял я его, нехитрого. Но пусть сам говорит. Выпустив клуб дыма, он пробормотал:
— Чего же теперь, друг ситный, нам‑то? — и умолк.
— Не понимаю, о чем ты, друг ржаной.
— Чего же, пойдем и мы… сватать.
Тут я всерьез посмотрел на Илюшку. Голос его дрожал. Видно, парень не шутил.
— Илюша, послушай, — начал я тихо, — что тебе сейчас далась женитьба? Девок, что ль, на твой век не хватит? За такого молодца, как ты, за сапожника… любая пойдет. Но в том‑то и горе, что ты пока еще не молодец и не сапожник. Выздоровей сначала да как следует ремеслу научись, тогда и сватай! А Козулю не отдадут за тебя. Она из богатой семьи. У вас же избенка чуть получше нашей. Охлопочем пенсию, сразу получим за полгода, купим по срубу, тогда и молодых жен можно привести.
Но он и бровью не повел. Помолчал, тряхнул головой и произнес коротко:
— Хочу жениться.
— Ну, женись, пес с тобой! — рассердился я. — Мне‑то что! Ты, наверное, думаешь так: вот женился, сапожничаешь, стучишь, а она, Козуля, сидит против тебя, смотрит–смотрит ца твою рожу, потом подойдет, погладит твой чуб и скажет: «Илюшенька, миленький, как я тебя люблю!» Так, что ль?
— Ага! — растаял Илюшка и поправил свой чуб.
— Не «ага», а жена тебе будет, как баба–яга. Работать в поле можешь? Нет. Земля есть? Нет! Изба есть? Нет! Дети пойдут? Обязательно! Э, у вас такие атаки начнутся, что от жены ты ни в одном блиндаже не скроешься. У вас даже мазанки для этого нет.
— Ничего нет, — согласился Илья, — а жениться все равно охота.
— Ладно, чучело гороховое, чтобы ты перестал мне надоедать, пойду сватать за тебя.
— Когда? — привскочил Илюха.
— В это воскресенье. Только опять говорю: не отдадут — не обессудь.
— Увидим, — сказал Илюшка и вскоре ушел.
— Петька, Петька, сынок, — слышу сквозь сон.
Я открываю глаза. Передо мной стоит мать, лицо у нее испуганное.
— Ты что?
— Чего тебе скажу, — таинственно оглядывается она: — Гришка Семакин заявился.
— Гришка? Матрос? Постой, — вспомнил я, — да ведь он… без вести… Нет, писали, утонул. Давно еще.
— Теперь, вишь, вроде вынырнул.
— Эх, обожди‑ка, а жена‑то его…
— Ну, видать, совсем ты проснулся. Послушай‑ка, что идет. Глянь чуток из мазанки.
После того как Авдотья Семакина получила письмо о том, что муж ее утонул в каком‑то море, она ушла от его родных и стала жить у своей матери. Детей не было. Работая в имении Сабуренкова, она познакомилась с одним чужедальним батраком и взяла его к себе в щом. Словом, нынешней весной батрака взяли на войну, а у Авдотьи родился сын. И вот теперь… как мать говорит, «вынырнул» матрос, буйный Гришка, гармонист… По нем даже священник панихиду служил, за упокой его беспокойной души…
Наскоро одевшись, я приоткрыл дверь мазанки. До меня донеслись отчаянные вопли, хриплая ругань, стук и треск.
— Как бы не поджег, — шепчет мать, — в одну чась сполыхнет улица.
Осторожно выглядываю. Мимо торопливо идут люди, пробегают ребята.
Мать нетерпеливо подталкивает меня. Раньше не пускала, если были скандалы, а теперь… ей и самой, конечно, хочется пойти, да стыдно — стара стала. Если бы кума Мавра подвернулась… И мать осматривается, нет ли где неразлучной ее подруги, но она уже, наверное, там. Разве любознайка Мавра пропустит такой случай!