— Что будет, если Она повелит Устане оставить его, а девушка откажется?
— Что будет, — сказал он, пожав плечами, — если ураган захочет согнуть дерево, а оно не подчинится?
Не ожидая ответа, он повернулся и пошел к своему паланкину; через пять минут мы были уже в пути.
На то, чтобы пересечь дно вулканического кратера, понадобилось немногим более часа, и еще полчаса — на то, чтобы подняться на склон по другую сторону. Оттуда открывался поистине чудесный вид. Под нами лежал крутой спуск, который постепенно переходил в травянистую равнину с разбросанными по ней кое-где купами деревьев, большей частью из породы терновых. Милях в девяти-десяти от подножья смутно темнело море болот, окутанных гнилостными испарениями, как город — дымом. Носильщики быстро спустились вниз, и к полудню мы уже достигли края мрачных болот. Здесь мы сделали привал, пообедали и узкой, извилистой тропой двинулись через топь. В скором времени тропа — по крайней мере, для наших неопытных глаз — стала почти неотличимой от тех дорожек, которыми ходят водоплавающие птицы и животные, ими питающиеся; для меня до сих пор тайна, каким образом наши носильщики умудрялись ее находить. Наше шествие возглавляли два человека с длинными баграми, они то и дело погружали эти багры в полужидкое месиво, ибо по необъяснимым причинам почва здесь претерпевала частые изменения, так что можно было утонуть в том месте, где еще месяц назад путники проходили совершенно спокойно. Никогда не видел более тоскливого, угнетающего зрелища. Трясина тянулась миля за милей, и лишь кое-где ее разнообразили ярко-зеленые полоски сравнительно твердой земли и глубокие мрачные заводи, окаймленные тростником, где кричали выпи и неумолчно квакали лягушки; и так миля за милей, ничего, что останавливало бы на себе взор, кроме, может быть, испарений, таящих в себе яд лихорадки. Из живых существ — все те же водоплавающие птицы и животные, которые ими питаются, и те, и другие, правда, в большом количестве. Среди птиц — гуси, журавли, утки, чирки, лысухи, бекасы, ржанки и другие неизвестные мне породы; и все непуганая дичь — хоть сбивай палкой. Особое мое внимание привлекла очень красивая разновидность пестрого бекаса, размером почти с вальдшнепа: в полете он напоминал скорее эту птицу, чем английского бекаса. Водились тут маленькие крокодилы или гигантские игуаны, я так и не знаю, что это за пресмыкающиеся. Биллали сказал, что они питаются птицами. Множество страшных черных змей, очень опасных, хотя, как я понял, менее ядовитых, чем кобра или здешняя гадюка. Большие, громкоголосые быки-лягушки. И, конечно, полчища москитов («мушкетеров», как называл их Джоб); эти были еще злее, чем их речные собратья: не передать, что мы от них терпели. Но хуже всего — омерзительный запах гниения, временами совершенно непереносимый, да еще тлетворные испарения, которыми нам приходилось дышать. Мы продолжали путь, пока солнце наконец не закатилось в своем мрачном великолепии; к этому времени мы успели достичь клочка земли размером два акра — небольшой оазис суши среди пустыни болот; в этом месте Биллали приказал разбить лагерь. «Разбивка» оказалась делом очень нехитрым; мы расселись вокруг небольшого костра, сложенного из сухого тростника и прихваченного с собой хвороста. Однако это было лучше, чем ничего, мы покурили и поели, хотя сырость и удушливая жара, естественно, не способствуют аппетиту, а здесь бывает очень жарко — иногда, правда, и холодно. Увидев, что дым отпугивает москитов, мы пододвинулись ближе к огню. Затем завернулись в одеяла и попробовали уснуть, но все так же громко кричали лягушки, все так же, вселяя смутную тревогу, оглушительно хлопали крыльями сотни бекасов, хватало и других помех, поэтому сон так и не шел ко мне. Я повернулся и взглянул на Лео, который лежал рядом, его раскрасневшееся лицо внушало мне сильное беспокойство. Тут же, возле него примостилась и Устане, она то и дело приподнималась на локте и при неярком свете костра встревоженно поглядывала на его лицо.
Но я не мог оказать никакой помощи Лео, ибо мы все уже наглотались больших доз хинина, а никакими иными лекарствами мы не запаслись; оставалось только лежать на спине и смотреть, как на необъятном своде небес проступают тысячи и тысячи звезд — до тех пор, пока все небо не испещрили бесчисленные сверкающие точки, каждая — целый мир. Глядя на это величественное зрелище, остро ощущаешь собственную ничтожность. Но думал я об этом недолго: человеческий ум легко устает, когда пытается объять Беспредельное, проследить — шаг за шагом — путь Всемогущего, обходящего небесные сферы, или постичь сокровенную цель его Творения. Всего этого нам не дано знать, Познание — только для сильных, а мы слабы. Чрезмерная мудрость могла бы помрачить наше несовершенное зрение, опьянила бы нас, легла слишком тяжким бременем на наш рассудок, и мы захлебнулись бы в собственном тщеславии. Что принесло с собой знание, почерпнутое людьми из Книги Природы с помощью простого наблюдения? Прежде всего сомнение в существовании Творца и какой-нибудь разумной цели, кроме их собственной. Истина сокрыта от нас, мы не можем смотреть на ее ослепительное величие, как не можем смотреть на солнце. Более того, она губительна для нас. Абсолютное знание не для людей — таких, какие они есть, ибо их способности, которыми они склонны гордиться, в сущности, невелики. Их разум — быстро переполняющийся сосуд; если влить в него хотя бы одну тысячную той несказанной безмолвной мудрости, которая направляет вращение этих сверкающих сфер, и той силы, что приводит их в движение, этот сосуд не выдержал бы, рассыпался на куски. Может быть, в другом мире, в другом временном измерении это и не так. Но здесь, на земле, участь смертных — переносить тяготы труда и муки, ловить вздуваемые судьбой пузыри, которые они называют наслаждениями, радуясь, если им удастся подержать эти пузыри хоть короткий миг, прежде чем они лопнут, а когда трагедия сыграна, настал последний час, безропотно уходить в неведомое — да, такова их участь.
Надо мной в вышине сверкали вечные звезды, у моих ног играли проказливые болотные огоньки, они носились в тумане, чтобы в конце концов пасть на землю, — и я подумал, что и эти звезды, и эти огоньки — образ и подобие людей — какие они есть и какими, может быть, станут, покорные воле Силы, которая определяет их общую судьбу. О если бы мы могли годами держаться на той высоте, которой лишь редкими взлетами достигает наше сердце! О если бы мы могли высвободить пленные крылья и воспарить на вершину, откуда, подобно путнику, озирающему мир с высочайшей горы, исполненные мыслей, мы проникли бы духовными взорами в Беспредельность!
О, если бы скинуть с себя это земное одеяние, навсегда покончить с суетными мыслишками и жалкими желаниями, свергнуть власть сил, стоящих над нами, сил, которые носят нас, как пылающие факелы; наши потребности принуждают нас повиноваться, хотя теоретически мы могли бы подчинить их себе.
Да, свершить все это, взлететь над зловонными топями и терновниками этого мира, парить на недосягаемой вышине в озарении нашего лучшего «я», светящегося в нас, как бледное сияние болотных огоньков, наконец растворить нашу ничтожность в ярком великолепии мечты, незримого, но всеобъемлющего добра, источника всей красоты и правды.
Таковы были мои мысли в ту ночь. Они приходят терзать нас в любое время. Я говорю «терзать», потому что, мысля, мы лишь сильнее сознаем бессилие нашей мысли. Кто услышит наши слабые крики в ужасающем безмолвии мирового простора? Может ли наш тусклый разум раскрыть тайны усыпанного звездами неба? Получим ли мы ответ на свои вопросы? Нет, никогда; ничего, кроме глухих отголосков и фантастических видений, и все же мы надеемся на ответ, надеемся, что новая Заря рассеет тьму вековечной ночи. Мы верим в это, ибо из замогильного мрака нам брезжит ее отраженное сияние, которое мы называем Надеждой. Лишенные Надежды, мы были бы обречены на неминуемую нравственную гибель, с ее помощью, однако, мы еще можем взобраться на небо; если же, в самом худшем случае, и она окажется всего лишь доброй усмешкой, оберегающей нас от полного отчаяния, нам остается возможность погрузиться в бездну вечного сна.