Тут я задумался о предпринятом нами путешествии, какой безрассудной затеей кажется оно, и все же не странно ли, что все нами виденное и слышанное подтверждает надпись, сделанную столько веков назад на черепке? Кто эта необычайная женщина, властвующая над народом столь же необычайным, как она сама, здесь, среди остатков утерянной цивилизации. И что это за легенда об Огненном Столпе, источнике бессмертия? Неужели на свете и впрямь существует некая жидкая или твердая субстанция, могущая укрепить эти плотские стены так, чтобы они веками противостояли натиску Тлена? Возможно, хотя и маловероятно. Бесконечное продление жизни, сказал бедный Винси, отнюдь не более поразительно, чем ее зарождение и — пусть кратковременное — существование. Если это так, то что отсюда следует? Тот, кто разгадает эту тайну, несомненно, сможет подчинить себе весь мир. Он сосредоточит в своих руках все богатство мира, всю власть и всю мудрость, которая тоже есть власть. Всю свою жизнь, как бы длительна она ни была, он посвятит изучению искусства и наук. Если Она практически бессмертна, чему, честно сказать, я не верил, то почему же, располагая такими возможностями, она предпочитает веками жить в пещере, среди каннибалов? В самом этом вопросе заключается и ответ. Все это чудовищный вымысел, объяснимый разве что суеверием, свойственным тем далеким дням. У меня, во всяком случае, не было ни малейшего желания продлить свою жизнь. Слишком много неприятностей, разочарований и горьких обид пережил я за сорок с лишним лет своей жизни, чтобы стремиться к бесконечному продолжению. А ведь, в сущности, моя жизнь не такая уж и несчастная.
Вспомнив, что у нас куда больше шансов преждевременно закончить свое бренное существование, чем продлить его хоть на какое-то время, я наконец усилием воли заставил себя уснуть, за что, надеюсь, мои читатели, если таковые имеются, будут мне благодарны.
Когда я проснулся, уже светало; собираясь в путь, наши стражи и носильщики призрачными тенями сновали в густом утреннем тумане. От костра осталось лишь кострище; я встал и потянулся, весь дрожа от сырости и холода. Затем я посмотрел на Лео. Он сидел, обхватив голову руками, лицо у него пылало, глаза ярко блестели, вокруг зрачков виднелись желтые обводы.
— Как ты себя чувствуешь, Лео? — спросил я.
— Препаскудно, — ответил он. — Голова раскалывается, во всем теле озноб, я как будто умираю.
Я присвистнул — если не вслух, то мысленно: не приходилось сомневаться, что это приступ лихорадки. Я попросил у Джоба хинина, благодарение Богу, у нас оставался еще изрядный запас лекарства; оказалось, что и Джоб нездоров. Он пожаловался на боли в спине и головокружение и был совершенно беспомощен. Я сделал единственно тогда возможное; дал им обоим по десяти зернышек хинина и сам принял дозу чуть поменьше, для профилактики. Затем я подошел к Биллали, изложил ему все обстоятельства и попросил его совета. Он осмотрел Лео и Джоба (прозванного им «Свиньей» за брюшко, круглое лицо и маленькие глазки).
— Так я и думал, — сказал он, когда мы отошли от больных, — лихорадка. Лео болен тяжело, но он молод и, надо надеяться, выживет. У Свиньи же не такая сильная болезнь: если лихорадка начинается с болей в спине, она быстро проходит.
— Можем ли мы продолжать путь?
— Нам не остается ничего другого. Если задержаться здесь, они оба умрут; к тому же им нельзя лежать на земле, лучше уж в паланкинах. Если не случится ничего непредвиденного, к ночи мы должны миновать болота и достичь более здоровых мест. Посадим их в паланкины — и в путь: торчать здесь, в этом утреннем тумане, очень опасно. Поедим на ходу.
С тяжелым сердцем продолжал я это необычное путешествие. Первые три часа все шло как нельзя более хорошо, но затем случилась беда; мы едва не лишились приятного общества нашего почтенного друга Биллали, чей паланкин возглавлял нашу процессию. Мы шли как раз через наиболее опасное место, где ноги носильщиков увязали по самое колено. Для меня сущая тайна, как им вообще удавалось нести тяжелые паланкины по зыбкой почве, при том что к этой работе подключились и запасные носильщики.
Мы тащились все вперед и вперед, как вдруг послышался пронзительный крик, за коим последовали причитания, а затем и громкий всплеск. Караван остановился.
Я спрыгнул со своего паланкина и побежал вперед. В двадцати шагах от меня находилась одна из тех мрачных торфянистых заводей, о которых я уже говорил; тропа проходила по ее довольно крутому берегу. К своему ужасу я увидел, что в воде плавает паланкин Биллали, самого же его не видно. Забегая вперед, объясню, что случилось. Один из носильщиков Биллали наступил на греющуюся на солнце змею, она ужалила его в ногу, после чего он, вполне естественно, выпустил ручку и, чтобы не скатиться в заводь, вцепился в паланкин. Случилось то, чего и следовало ожидать. Паланкин завалился набок, носильщики выпустили ручки; и паланкин, и Биллали, и укушенный змеей человек упали в мутную заводь. Когда я подбежал, оба они скрылись под поверхностью; несчастный носильщик так больше и не вынырнул. То ли размозжил голову о какую-то корягу или камень, то ли застрял в вязком дне, то ли его парализовал змеиный яд — трудно сказать. Но хотя сам Биллали исчез, по ряби на воде можно было догадаться, что он запутался в волокнистом полотнище, которое служило сиденьем, и в занавесках.
— Он там! Наш отец там! — сказал один из носильщиков, но и пальцем не шевельнул, чтобы помочь утопающему, то же самое и все другие. Они только стояли и глазели на воду.
— Прочь с дороги, скоты! — выкрикнул я по-английски, скинул шляпу и нырнул в эту мерзкую илистую заводь. Несколько энергичных гребков руками — и я уже на том самом месте, где под водой барахтался Биллали.
Каким-то образом, сам не знаю как, мне удалось выпутать его, и на поверхности наконец показалась его почтенная голова; вся в зеленом иле, она походила на увитую плющом голову Вакха. Остальное не представляло трудности, ибо Биллали — человек неглупый и многоопытный и, конечно же, не цеплялся за меня, как это бывает с тонущими; я схватил его за руку и отбуксировал к берегу, а там уж нам помогли взобраться по скользкому откосу. Вид у нас был невообразимо грязный, и чтобы дать понять, каким сверхъестественным чувством достоинства обладал Биллали, скажу одно: старик сильно задыхался, кашлял, был весь облеплен темной болотной жижей и зеленым илом, борода его слиплась в узкую косичку, наподобие тех, что носят китайцы, обильно смазывая их маслом, — и все же он продолжал внушать глубокое почтение.
— Собаки! — обрушился он на своих носильщиков, едва обрел дар речи. — Вы бросили меня, отца вашего, на произвол судьбы. Если бы не этот иноземец, мой сын Бабуин, я бы, конечно, утонул. Ну что ж, я вам это припомню! — Он уставился на них своими поблескивающими водянистыми глазами, и хотя они стояли с мрачно-равнодушным видом, от меня не укрылось, что им не по себе.
— Что до тебя, сын мой, — добавил Биллали, поворачиваясь и пожимая мне руку, — отныне я твой верный друг и в беде, и в радости. Ты спас мне жизнь: возможно, когда-нибудь я тебя отблагодарю.
Мы кое-как отчистились, совместными усилиями вытащили паланкин и продолжали путь — все, кроме одного, утонувшего. То ли его не слишком любили, то ли сказывалось присущее туземцам безразличие и эгоизм, но никто даже не сожалел о его внезапной кончине, кроме, может быть, тех, кому пришлось взять на себя его часть работы.
Равнина Кор
За час до заката мы, к моей безграничной радости, преодолели наконец пояс болот и выбрались на твердую сушу, которая большими грядами уходила вверх. Перевалив через первый же такой холм, мы остановились на ночлег. Первым делом я осмотрел Лео. Его состояние было, пожалуй, еще хуже, чем утром: появился новый тревожный симптом — рвота, она продолжалась вплоть до утренней зари. Всю ночь, не смыкая глаз, я помогал Устане — она оказалась одной из самых заботливых и неутомимых сиделок, каких мне доводилось видеть. Воздух здесь был мягкий и теплый, отнюдь не такой удушливо-жаркий, как над болотами, исчезли и полчища москитов. Мы были уже выше уровня туманов, которые стелились внизу над болотами, как клубы дыма над городом, кое-где пронизанные светом блуждающих огоньков. Все это внушало надежду, что худшее осталось позади.