— Хорошо. Я слышал.
Благодарность, высказанная словами или улыбкой, была бы признаком слабости, подрывом авторитета. В этой стране благодарить следовало монетой.
Он надел смокинг, поправил узкие концы галстука-бабочки.
Когда Иштван потянулся за свертком, в комнату проскользнул уборщик, который, похоже, подслушивал за дверью или подглядывал в замочную скважину, он схватил черными, тонкими, как прутики, руками подарок.
Они прошли через холл; sweeper[5], убедившись, что одной рукой может удержать сверток, осторожно открыл первую дверь. Через вторую, обитую сеткой, ударил в лицо зной. Вышли на веранду, заросшую «золотым дождем». Густая, тенистая листва зашелестела, словно ее привело в движение дуновение ветра. Ящерицы взбирались по переплетению гибких веток, прыгали в листья как в воду.
Неожиданно скрипнуло тростниковое кресло, из него встал небольшой худой мужчина, темная кожа резко контрастировала с белым открытым воротником, его с красными прожилками глаза блестели, словно он только что плакал.
— Почему вы здесь сидите, господин Рам Канвал?
— Чокидар как-то раз видел меня с вами и причислил к кругу ваших знакомых. Он разрешил мне войти, но предупредил, что вы скоро уезжаете, поэтому я решил подождать вас здесь.
— Чем я могу быть полезен?
— Я не предупредил о своем визите по телефону, прошу извинить. Я вам принес картину, это займет одну минуту, — он нагнулся, достав из-за кресла подрамник, обернутый листом бумаги, и начал нервно разрывать шпагат. — Вы любите живопись и сразу все поймете. Присядьте на минуту, — он пододвинул плетеное кресло.
Рам Канвал так горячо уговаривал, с такой надеждой, что Тереи подчинился. Он присел на краешек кресла, своей позой доказывая, что спешит.
Художник встал возле лестницы в желтом свете заходящего солнца, поворачивая полотно так, чтобы лак не блестел.
— Вот теперь хорошо, — остановил его Иштван.
Из глубины темной веранды, сквозь неподвижные гирлянды покрытых рыжей пылью листьев и кисти засохших цветов Тереи взглянул на картину. На красном фоне были видны фигуры с тонкими ножками, закутанные в серо-голубые полотнища, они несли на головах огромные, цвета осиного гнезда, корзины. Иштван едва смог разглядеть деформированную под тяжелым грузом человеческую фигуру; картина производила сильное впечатление, была написана мастером. Сверху ее держала узкая девичья рука художника, прикрытая светлым чесучовым рукавом. Дальше дрожало небо цвета желчи, и красный тюрбан сторожа склонялся к голове уборщика, по-бабьи повязанной платком. Они оба с интересом рассматривали противоположную сторону картины, бурое натянутое полотно с несколькими пятнами краски.
Молчание тревожно затягивалось. Тереи наслаждался происходящим и думал — об этом стоит написать Беле, он поймет. В конце концов, художник не выдержал и спросил:
— Вам нравится?
— Да, но покупать я не буду, — ответил он твердо.
— Я хотел бы за нее сто, — художник заколебался, чтобы слишком высокой ценой не отпугнуть покупателя, — сто тридцать рупий. Вам отдал бы за сто…
— Нет, хотя она мне и в самом деле нравится.
— Оставьте ее у себя, — сказал Канвал тихо, — я не хочу с ней возвращаться домой… Повесьте ее у себя.
— Дорогой мэтр, мне нельзя принимать такие ценные подарки.
— Все будут думать, что вы ее купили. У вас бывает столько европейцев, шепните им про меня словечко. Вы же знаете, что это хорошая картина. Но людям надо об этом сказать, убедить их, они знают несколько фамилий и смотрят на цену. Вы можете ее удвоить. Только не говорите при индийцах, они подумают, что мне удалось вас надуть.
— Нет, господин Рам Канвал, — сказал Иштван подчеркнуто категорично, потому что картина нравилась ему все больше и больше.
— Когда я уходил из дома, вся семья собралась на барсати[6], дяди надо мной смеялись, жена плакала. Они меня считают сумасшедшим, к тому же им приходится тратить на меня много денег, ведь меня не только надо кормить и прилично одевать, но и давать деньги на рамы, холст и краски… Я оставлю у вас эту картину. Пусть висит, может, вы к ней привыкнете и захотите оставить: Не лишайте меня надежды. Вы даже себе не представляете, как я научился врать. Расскажу дома целую историю о счастье, которое выпало на мою долю. Лишь бы только они перестали считать деньги, которые мне дают, упрекать в том, что я дармоед.
Иштвану стало неприятно, что он вынудил художника сделать такое признание. Он смущенно смотрел на рукав кремового пиджака и темную руку, то поднимающую, то опускающую картину. Лицо индийца заслоняли гирлянды свисающих ветвей.
— Я вам хочу кое-что предложить, — начал осторожно Тереи. — Сейчас я еду на свадьбу к радже Рамешу Кхатерпалье, вы запакуйте красиво картину и поезжайте со мной, попробуем уговорить жениха, чтобы он ее купил в качестве подарка.
— Не купит, он в живописи не разбирается, картины для него ничего не стоят, — грустно рассуждал Канвал, — но чтобы не упустить шанс, я поеду с вами. Все равно я живу одними иллюзиями.
— Я вам помогу, мы постараемся хорошо продать вашу картину, — сказал Иштван нарочито бодрым тоном. — Там собираются все сливки общества, богатые люди, само присутствие в этом кругу уже поднимет вашу репутацию в общественном мнении Дели с вами начнут считаться… Пошли, уже пора!
— На похороны нельзя опаздывать, мертвые не могут ждать при такой жаре, а на свадьбу всегда успеем… Свадьба будет по английскому обряду или традиционная индийская? С регистрацией в муниципалитете и браминами, слепыми, которые гадают по рассыпанным камешкам?
— Не знаю, — честно сказал Тереи.
— У нас обряды продолжаются три дня и три ночи.
— И молодожены все время присутствуют при этом? Бедный жених.
— Они удаляются на ложе, отгороженное портьерой из красного муслина, но им запрещено телесное сближение. Их в любой момент могут вызвать родственники. Молодожены должны освоиться, изучить друг друга, познакомиться, почувствовать взаимное влечение, и речи не может быть о насилии, как это происходит у вас, в Европе. Мне рассказывали…
Художник говорил горячо, словно хотел забыть о только, что пережитом поражении.
Они сели в машину. Кришан захлопнул двери и спросил, можно ли ехать. Между Иштваном и Канвалом, как перегородка, из-за которой виднелись только их головы, торчала несчастная картина, запакованная в порванную бумагу.
— Вам рассказывали чепуху, в варварской Европе то, что у вас понемногу начинают вкушать после свадьбы, испытывают задолго до нее… Сама женитьба все больше становится юридическим подтверждением существующего уже положения дел. Раньше, лет пятьдесят назад, придавали значение девственности, выше ценили товар с пломбой, — грубо шутил Иштван, — сегодня все уже не так, это считают ненужным реликтом…
— У нас невинность очень важна. Женщина должна перейти прямо из рук матери в объятия мужа, семья невесты несет ответственность за нее. Девушке нельзя встречаться с мужчинами, которые не являются родственниками, она не может оставаться один на один с ними…
— По-вашему, выходит, что репутация мисс Виджайяведа является сомнительной?
— Ох, она себе может позволить все, отец у нее богач. Впрочем, ее не касаются наши строгие обычай, эта девушка, скорее англичанка, чем индианка, она не просто выше всех запретов, ее никто не посмеет контролировать…
Машина ехала по улицам богатых районов. По асфальтированной мостовой хаотично, словно стайки белых, взъерошенных ночных бабочек, сновали велосипедисты. Они нажимали на педали нехотя, ездили, обнявшись по несколько человек на одном велосипеде. При этом громко разговаривали и смеялись. На газонах, заменявших тротуары, сидели целые семьи.
Начинало быстро темнеть, небо стало зеленым. В окно машины влетал вечерний ветерок, приносящий с собой зловоние открытых сточных канав, запах пота и чеснока и тошнотворный, сладковатый запах ароматического масла, втираемого в волосы.