Вскоре после свадебных гулянок он разругался с женой. И потом все пошло колесом.
— Ворона ты желторотая, — вставая утром, говорил Гришка и брезгливво смотрел на Дуньку, — не видишь, хлеб-то сожгла!
— Заткнись, идол! — отвечала Дунька. — Подумаешь, какой барин. Давно ли куски собирал, а сейчас куды там… чистый граф! Хлеб сожгла!
Гришка багровел от злости, подходил к супруге с кулаками, грозил:
— В морду захотела, ржавчина проклятая!
Дунька испуганно глядела на него и начинала выть:
— Вышла за окаянного… Лучше бы век в девках сидеть, издеватель!
Однако о ссорах не знали даже соседи. Появись только кто на дворе — пропадали слезы у Дуньки, и Гришка степенно распоряжался женой: то подай, это поднеси и так далее.
Гнул Гришка в дугу сестричку младшенькую, малолетку Поленьку, кричал и на мать родную:
— Хлеб-то жрете, так хоть порядок в доме держите. А не то катитесь на все четыре, дармоеды!
Наверное, от злобности этой сыновней и слегла Корниловна. Немели ноги, кружилась голова. Часто исчезало сознание.
— Обстирывай тебя, обмывай, — добивала старуху Дунька. — Навязалась на мою голову.
Тереха пришел к матери сразу же после схода. Корниловна лежала на кухне, дремала.
— Мама! — шепотом позвал Тереха. — Мама!
Корниловна села на кровати, заплакала.
— Терешенька! Родненький ты мой!
— Не надо плакать, мама!
— Тяжело мне тут, Терешенька! Новый дом. А в новом доме, говорят, всегда покойник бывает. Умру я.
— Не слушай никого.
— Сыночек мой, миленький ты мой сыночек! Иди давай в наш домишко. С Гришкой не скандаль. Ну его. Расколачивай окна, двери. Уйдем отсюда. Бог нас простит!
Гришка пришел позже. Хмельной изрядно. Красный.
— Ты, браток, хоть бы поздоровался, что ли? — обнял он Тереху. — Давай, Дуня, за стол гостенька дорогого сади!
Дунька в новом кашемировом сарафане, в черной косынке с голубыми прошвами и цветами, выглядела игуменьей.
— Проходите, Терентий Ефимович, — поплыла она в горницу, явно стараясь похвалиться и покрасоваться перед бедным солдатом своим новым гнездом. Видно было, денег Гришка не пожалел: комнаты раскрашены масляными красками, на потолках петухи, канарейки, райские птицы, по простенкам и божницам холстяные и коленкоровые рушники, выложенные гарусом по канве. На столах скатерти с кистями — работа лучших родниковских вязальщиц. В маленькой горенке, у задней стены, — большая красного дерева кровать. На ней гора подушек в барневых и филенчатых наволочках. На тюлевой занавеси — кремового цвета лилии.
Выпили по стакану первача-перегонца. Тереха закашлялся.
— Дуся! Квасу бы! — елейно попросил Гришка.
Дунька не привыкла к длинным платьям, батюшка-то сызмальства в черном теле держал из-за своей жадности, кинулась через порог, наступила на подол, упала, облила выкладные половики. Тереха хохотал, не сдержался. Гришка начал сердиться: от злости наливались корявины кровью.
— Помаленьку надо, Дуня-я-я!
Разговор между братьями не вязался: одну постромку в разные стороны тянули.
— Вот, домишко себе огоревал.
— Вижу. А на какие шиши?
— Подкопил малость. Подработал. Охотничал две зимы.
— А-а-а.
— Останешься ночевать?
— Нет, парень, в отцов дом пойду!
— Как хотишь. Там окошки заколочены. Все цело. И дрова даже есть.
Гришка и любил и не любил своего старшего брата. Чаще всего завидовал… Помнит себя еще маленьким… Тереха никогда не давал его в обиду. Сам Гришка такого никогда не делал. В отрочестве учил его Тереха мастерить силки, плавать на лодке, Петь песни. Ничему этому Гришка по-настоящему не научился. Хороший брат Терешка! А на душе кошки скребут: этот хороший может такое натворить — век не расхлебаешь. Время стоит колючее. Как раз по его норову!
До полуночи колотился Тереха в своем домике: открыл ставни, затопил печь, вымыл пол, протер мокрой тряпкой двери. Потом посидел немного, покурил и вышел во двор. Провалилась у пригона крыша, падало прясло. Эх ты! Нашел возле амбарушки старую деревянную лопату и принялся выбрасывать со двора снег и мусор. Вымел у ворот и за оградой. Когда кончил работать, двор показался маленьким и уютным. Болели от усталости суставы. Жгло культю. В избе висел настой недавно выкуренной цигарки. Нагрелась печь. Запахло жилым. Закусив остатками пайка, полученного еще в лазарете, Тереха потянулся, сказал себе: «Вот мы и дома!»
Раскинув на печке шинель, он положил под голову котомку, закрыл глаза. И сразу же встала перед глазами Марфуша, тихая, ласковая. Дымилось за околицей сенокосное сорокатравье, грелась земля, и мужики подымались по утрам с ясной головой, разминая занемевшие мускулы, вздрагивая от прохлады… Шли Тереха с Марфушей с дальнего покоса в Родники по буйным, в пояс, зарослям трав, ловили густой аромат луга, хмельные от радости. …Брался Тереха за литовку, звенел смолянкой, ухал и шел в упоении прокос, выбирал разнотравье под самую пятку. А сзади шла Марфуша. И все время румянец пылал на ее щеках, а коса, толстая ковыльная плеть, моталась по спине. Они хватали охапками свежескошенную траву, падали на нее, прижимались друг к другу… Выросла с самой середины прокоса писарева голова, протянулась волосатая рука, белая, пухлая, нерабочая. Схватила Марфушу за косу, потянула к себе в подземелье.
— Тереша! Терешенька! — позвал кто-то.
Тереха вздрогнул, открыл глаза. Рассветало. Посреди избы Марфуша и Саня. За окном подводы и кто-то возится с поклажей. Слегка смутившись, Марфуша вскочила на скамью возле печки, бережно прикоснулась холодными губами к любимому, тихонечко шепнула на ухо:
— Я совсем приехала. Больше никуда от тебя не уйду!
Как бы в подтверждение сказанному, раскрасневшийся Федотка Потапов и еще какой-то парень внесли узлы.
— Принимай гостей, Ефимыч! — сиял Федотка. — Кошка покаялась, постриглась, посхимилась, а все равно мышей во сне ловит! Что поделаешь? Природа. Давай, говорю, запрягу Рыжка да и отвезу тебя к нему. Согласилась.
— А писарь как? — нахмурился Терентий.
— Не живу я с ним. Как тебя проводила, так и ушла. В людях все время, а то в школе у Александры Павловны мешаюсь. Намучились со Степкой, едва тебя дождались!
— С каким это со Степкой?
— Скоро узнаешь.
— Я тебе нарочно ничего не сказала там, на станции. Думаю, и меня забудешь, побежишь, — засмеялась Саня. — Степка — это сынишка твой растет. Радуйся!
Тереха припал лицом к Марфуше:
— Верная ты моя, добрая. Спасибо тебе!
— Ну, все пожитки, кажется, выгружены, — докладывал Федотка. — Поехали теперь в школу за самым главным.
В школе, в Саниной комнатке, на столике, покрытом белой скатертью, пофыркивал самовар, стояла бутылка вина. За ширмой громкий ребячий голос повторял и повторял:
— Огул-л-л-цы огул-лул-цы, помидолы, яицы!
— Не умеешь, не умеешь! Помидор-р-р-р-ры, понял?
Саня приложила палец к губам:
— Т-с-с-с! Там идет урок!
— Чьи это?
— Не сдогадался? — Федотка расплылся в улыбке. — Твой наследник… Да моя дочура Веруся, слышь, учит его!
Тереха скинул шинель и, нагрев руки о печку, прошел к детям.
— Степушка! — позвал.
Малыш повернулся, заложил руки за спину, разглядывал Терентия.
— Я знаю, кто ты, — наконец сказал он.
— Кто же?
— Ты мой тятя!
Он пошел навстречу Терехе. Оказавшись на руках, уткнулся носом в шею, шепнул:
— Я давно тебя жду. Где ты ездишь?
Солнце продралось сквозь туман, залило школьные окна ярким теплым светом. И холодные струи поземки, катившиеся по степи, замерли.
Черемуховый куст, стоявший на крутояре, нынче долго не набирал цвет. Родниковцы проходили мимо, хотели разглядеть в листве хотя бы один белый огонек, но тщетно. Перед самым цветением нахлестал ее ветер, снег мокрый испятнал зелень. «Погибла», — думал народ. Ан нет! Через одну ночь после бури обтаяла и оделась в подвенечную фату.
Вовсю старался наскоро испеченный эсер Гришка агитировать мужиков за свою «линию». Вскоре после ночного уговора в писаревом доме повстречал Гришку тесть Сысой Ильич.