Потом они сидели под черемухой, молча смотрели на заснувшее озеро. Внезапно набежавший с водного зеркала ветер растрепал ее волосы, и они ударили по лицу, по глазам, по губам Степана. И он замер, вдохнув совершенно неведомый ему запах, потянулся к ее устам. Но она отстранилась.
— Ты со всеми так, лейтенант?
Это больно задело самолюбие.
— Обернись. Слышишь! — резко сказал он, кивнул на белеющий за изгородью обелиск. — Там отцы наши, твой и мой, лежат… Я могу поклясться ими!
— С ума сошел, Степка!
— Люблю… Ты одна… Слышишь, люблю!
Она прижалась к нему, вздрагивая всем телом:
— Поди, врешь, Степка? Я ведь тоже люблю. Но ты не обмани. Иначе — не выживу я…
Ее письма в дни отступления он измусолил в нагрудном кармане в трут, а образ ее носил в сердце постоянно, помнил, кажется, даже и в те минуты, когда почти умирал. И санитарка Даша, и многие другие из-за нее, из-за Веры Потаповой, казались в жизни бледными тенями. И вот награда: отец, генерал Тарасов, устало и прозаично сообщает: Рудольф женится на Вере Потаповой, на враче, дочке его друга по гражданской.
Не ведает отец о случившемся или не хочет выдать какую-то тайну?
Перед тем, как ложиться спать, Григорий тщательно проверял все двери и окна: как закрыт засов в сенях, как избной, как горничной. Лишь убедившись в полной надежности всех запоров, тушил лампу, раздевался, укладывался в постель к Тамаре, неизменной жене своей, медленно слепнущей и злой к людям.
Дочь известного иркутского богатея, а потом предводителя банды Фильки Шутова, Тамара прожила трудную и темную жизнь. В девятнадцатом году она ушла вместе с белогвардейцами в Забайкалье, но, угадав безнадежное положение колчаковских служак, увязалась за атаманом Каторгиным, сильным, волевым человеком. Однако Каторгин, рыскавший по округе словно затравленный волк, не принес ей счастья. Всего два месяца нежилась она на его пуховиках, а когда отягощенные награбленным бандиты кинулись в паническом страхе за границу, убежала тайком к железной дороге. «Все катятся на восток, я поеду на запад, — такое казавшееся единственно правильным и хитрым решение приняла. — Не сожрут, поди, меня, бедную женщину, эти краснюки».
Много месяцев обиталась на вокзалах, спала с ворами, домушниками и карманниками, зашив прихваченные у Каторгина драгоценности в широкий шелковый пояс.
В Омске она схлестнулась с Гришкой, служившим охранником при золотоскупке «Торгсин». «Краснюки» действительно «не сожрали ее». Никто даже не обратил внимания. Гришка привел ночевать в свою каморку. Со свойственной только ему тщательностью обыскал, забрал набитый золотыми погремушками пояс. «Огоревавший» себе партизанские документы, Гришка держал Тамару в страхе, называл «белой заразой» и при малейшем неповиновении грозил:
— Попробуй рыпаться — живо в НКВД сдам… Там разберутся, сколько ты наших погубила!
Перед войной Гришка решился-таки съездить в Родники. Бояться ему, в общем-то, было нечего и некого. Только старый Иван Иванович Оторви Голова да сестрица Поленька могли высказать подозрения… Но должны же они помнить его письмо в волисполком и высланные с ним вместе документы Кольки Сутягина. Он, Гришка, а не кто иной, уничтожил матерого врага Советской власти… Сейчас, к тому же, и справку предъявит об участии в партизанском движении на Амуре. Какого рожна кому надо? Мог, конечно, прижать Гришку еще один человек, Макарка Тарасов. Его Гришка боялся смертельно. Но Макарка далеко и высоко где-то летает, неизвестно где.
В тот свой приезд на родину увидел Гришка взрослого своего племянника Степана. Увидел при необыкновенных обстоятельствах, во время спасения утопавшей, услышал резкий его басок (и говорит-то ведь точь-в-точь как Тереха): «Прекратите болтать!» (Ишь ты какой резвый! Наша порода!) И кончик носа так же побелел от злости, как у Терехи. Не сознался Гришка в родстве молодому лейтенанту: поедет, Макару наболтает, зачем лишние тревоги? Только после того, как проводили отпускников на станцию, пришел в сельсовет к Ивану Ивановичу.
Иван Иванович, нацепив очки, долго и с недоумением рассматривал пришельца: черную с проседью бородку, брюшко, суконный пиджак, хромовые сапоги-джимми. Потом спросил:
— Гришка? Ты, что ли?
— Я, дядя Иван. Здорово.
— Проходи, садись. Рассказывай, где столько времени путался?
Гришка показал Ивану Ивановичу документы, прослезился и начал врать:
— Жизнь, дядя Иван, у меня сильно тяжелая. Старость подошла — сытого угла не видел… Израненный весь, в партизанах был, на Амуре, кровью один раз совсем было изошел. С тех пор здоровьем маюсь… Сейчас потянуло к вам, сердце об вас изболелось. Своя сторона — она и вправду мать, а чужая — мачеха!
— Это так.
— И как ты думаешь, дядя Иван, если насовсем переберусь в Родники, не придерутся за прошлую мою темноту? Не посадят?
— Не бойся! На кой хрен ты кому нужен… Из тебя уже песок скоро посыплется.
С такими же слезами ходил Гришка к Поленьке, те же самые вопросы задавал. Она сказала всего три слова: «А мне-то нужно?»
Переселился Гришка вместе с супругой, раздобревшей и обрюзгшей, в старый дом, начал работать в колхозе… Колхоз жил суетливой, беспокойной жизнью. Сеяли, страдовали, доили коров, стригли овец. Соревновались за высокие урожаи. Собрания проводили, заседали, ругали друг друга. Гришка старался быть в сторонке. Это его вполне устраивало. «Где собаки грызутся, говори: «Господи, помилуй!» — шептал он. Деньжонки у него водились, одежды тоже нахапали в «Торгсине» на золото вдоволь. И коровенку купили, и хозяйством обзавелись. Ели досыта, пили вполпьяна. Приволье!
Но паника нет-нет да и залетала в Гришкино нутро. В первые же дни своего пребывания на милой сердцу земле сходил он к Сивухиному мысу, на крутояр, к заветным мешкам, потыкал землю ружейным шомполом: на месте лежали мешки, ждали хозяина. Правда, поиструхла кожа немного, но, главное, деньги целы. И оттого, что это богатство никто не нашел, беспричинный страх посещал душу. «Уж лучше бы не было его!» Страх. Он и был причиной того, что закрывался Гришка на все запоры. Ждал чего-то.
Когда началась война, и прилетели в Родники первые похоронки, и завыли сиротским воем бабы, Гришка весь внутренне повернулся. Пала в голову дума: «Мы тут в гражданскую войну между собой пластались… Потрошили кишки друг у друга… Так то было между собой… А этим фашистам, недоноскам, чо надо? Придут сюда — пострашнее ГПУ или НКВД будет!»
Все тягостнее и тягостнее приходили вести с фронта.
Народ собирал средства на танковые колонны, на самолеты, и он, в одну из ночей, совсем было уже решился отдать похороненное серебро государству. Но потом спохватился: «Посадят ведь, скажут, что награбленное!»
С того часа крепко-накрепко заклинил свои думы, затаил. «Пусть лежат деньги. Неизвестно еще, как и что будет… Может, пригодятся. Нет греха хуже бедности».
Работал в колхозе потихоньку. На трудности не набивался, от трудностей не отбивался.
Отцова рука далеко тянется. В штабе округа Степана принимал седой, стриженный под бокс, полковник с золотыми зубами.
— Вы Тарасов? Макара Федоровича сынок?
— Так точно.
— Так вот ты какой! Дорогой ты мой лейтенант Тарасов… Ох, сколько было у нас вместе с отцом твоим пережито. Годы, годы! Я и в Родниках ваших бывал. За колчаками гонялись!
Он, казалось, забыл о Степане, долго сидел молча, изредка покачивая головой. Потом встрепенулся, опомнился.
— Так куда же бы ты хотел, лейтенант? А? Говори прямо. У нас епархия великая. Могу и на Ямал послать!
— Мне, товарищ полковник, рекомендовано в запасной полк, готовящийся на фронт… Лучше бы, конечно, в Тюмень… Мать у нас там и брат в комендатуре, лейтенант Богданов!
— Мать? Ах, да, да! Оксана… Оксаночка. Разве она в Тюмени?