— Ягод-то, ягод…
Они набрали полные лукошки, решили отдохнуть. Учительница прилегла на мягкую, сухую траву. Прислушиваясь к ветру, гулявшему па озере, спросила:
— Марфуша, а ты сильно любишь его?
— Кого? Терентия?
— Да.
— Одной тебе скажу: все сердце выболело о нем. Шибко люблю, Саня. Никого мне не надо, кроме Тереши… Вчера сон видела, будто падаю с неба на Родники, а он стоит и руки тянет ко мне, и слезами обливается. А я не знаю, к кому идти: к нему, али домой, али к писарю.
— Я бы к Терентию пошла, будь на твоем месте.
— Дак и я — тоже. Да жизнь-то не по-моему кроится. Горемычная я, видно, уж такая. Ну куда кинуться? С Терешей уйти — сгубит писарь отца и нас обоих съест… А к писарю… Это хоть сейчас моток на шею.
— И как ты все-таки решила?
Марфуша сжала кулак, погрозила Родникам.
— Я принесу вам приданое! Я вам устрою!
Тянулись над головами белые громады облаков. Рвался на поляну ветер.
— А ты, Саня? Как ты жить думаешь?
Учительница улыбнулась:
— Я же тебе когда-то об этом говорила… Пряма стежка моя, и никто меня с нее уже не свернет. Ты одно знаешь, что я «политическая», а больше-то ведь ничего.
— У тебя, поди, отец и мать тоже против царя?
— Отца, Марфуша, я совсем не помню. Ушел искать счастье на Алдан, да так и не пришел. Погиб, по слухам, от обвала на шахте… Мать умерла, когда мне еще и двух лет не было. Взросла у тетушки, у маминой сестры. Она в то время в городе учительствовала. Домик у нас свой был. Жили незаметно. А потом отправили меня в Ялуторовск, в епархиальное училище к знакомым учителям… Молилась перед экзаменами, на исповеди ходила, верила…
— Сейчас не веруешь?
— Обманул меня бог, Марфуша! Когда приехала после училища в свой город, тетя уже замужем… Дядя Костя — редкий человек, знающий… И оба они были связаны с революцией… И обоих в седьмом году взяли ночью. Осталась я одна. Упрашивала бога: «Спаси их!» Тетю не знаю за что застрелили, а дядя Костя от скоротечной чахотки в тюрьме скончался. Вот так обернулись молитвы-то мои. И ненавижу я сейчас, Марфуша, всех этих! Палачи казнили, а бог благословлял! Ненавижу!
— А если арестуют тебя, да в каторгу?
— Арестуют — ты останешься, Тереха, Макар… Всех не арестуют… Вы тоже по моей же тропинке пойдете. Я знаю. Потому, что она правильная, эта тропинка.
— Ой, страшно, Саня!
— Ничего. Крепись. Настанет добрый час.
В тот день уходили к югу последние косяки журавлей, гневалось Родниковское озеро. Макарка лежал на крыше и думал. Вечером в школе они долго спорили с Терехой.
— Придет время — возьмутся мужики за топоры, — говорил Макар.
— Это не впервой.
— Ну и что?
— Стенька Разин брался? Брался. Емельян Пугачев брался? Брался. В пятом году было? Было. А чем кончилось?
— Ни лысого беса ты не понимаешь! На старое глаза лупишь! Пятый год — это, братец, как это… Савраску перед бегами и то наганивают, готовят… Это ре-пе-ти-ци-я!
— Не понимаешь! — передразнивал Тереха. — А ты скажи, вот у нас в Родниках подымутся мужики, а в Елошном или в Падеринке нет. Тогда как? Надо же в одно и то же время. Да и кто тут подымется? Которые богатые — ни за какие коврижки! А бедные, наподобие Оторви Головы, темны еще!
— Что ты на Оторви Голову показываешь? Нас-то больше.
Вчера и дала Александра Павловна Макару эту книжку. В ней и есть ясный и точный ответ на Терехины и Макаровы сомнения: во главе революции будет стоять партия большевиков, рабочие и беднота — главная ее сила! Терешки и Макарки и в Елошном и в Падеринке есть!
— Вот твой калган до чего как раз и не дошел. Партия! Это, братец ты мой, сила, которая объединяет всех.
По-кошачьи тихо подкрался Колька. Выхватил из рук книжку — и наутек. Но Макарка проворнее. Пока писаренок семенил по лестнице, спускаясь вниз, Макарка спрыгнул с крыши сарая и встретил его мощной оплеухой. Книжка запорхала на ветру.
— Ты что, гад, бить? — ощетинился Колька.
И еще последовал удар. Колька винтом отлетел к бричке.
— Где взял книжку? — захлебываясь, орал он. — У потаскухи учительницы?
— У потаскухи? На еще, собачье мясо!
На шум выбежал Сысой Ильич. Кровяной глаз его заблестел по-волчьи. Вывернув у брички валек, он хлестнул батрака по спине. Парень упал. Но тут же вскочил, схватил лежавшую на земле книжку и метнулся к забору. Перевалился через него, упал в крапиву.
— Собак спускайте! — неистовствовал писарь. — Чтобы клочья от него летели!
— Чо они его, искусают, что ли? — сказала стоявшая на крыльце Улитушка. — Он сам их всех кормит.
— Молчать! — налетел на нее Сысой Ильич. — Вон отсюдова к едрене-фене!
А Макарка уже бежал к озеру. Рубашка прилипла к телу. Ныла спина.
Всю ночь и весь следующий день пролежал в сухих камышах, отхаркиваясь кровью. Вечером, когда стемнело, пришел к учительнице:
— Вытурили меня.
— Знаю. А книга где?
— Вот… Только красным закапана.
— Молодец, сохранил книгу… Садись, поешь немного.
Глаза их встретились.
— Что делать теперь, не знаю?!
— Дело есть, — Саня приложила палец к губам. — Вчера получила из города письмо, пойдешь туда. Надо.
— Надолго?
— Там скажут. К покровской ярмарке вернешься. Спросят, где был, говори: поденно работал у того, у другого. Волость-то большая.
Саня рассказала Макару, кого искать в городе, куда приходить, что спрашивать.
Брякнула калитка.
— Спрячься, Макарушка, — она так назвала его в первый раз. — Вот сюда, в чулан.
В школу заявился писарев сын.
— Извините, сударыня, — весело заговорил он, — я к вам по делу… Книжечку бы какую почитать. Заняться совсем нечем.
— Разве только вот эту, — сказала Саня и подала Кольке «Житие Иннокентия, епископа Иркутского».
Колька обшаривал взглядом комнату, подбитый глаз его чуждо уставился на Саню.
— Разрешите, ручку вашу поцелую?
— А зачем?
Колька напыжился, поднял нос.
— По-жа-ле-ешь об этом! — Заложив руки за спину, прошелся по комнате, ткнул ногой дверь, вышел не прощаясь.
Вечером учительницу вызвал писарь. Начал допрос:
— Книжечки, Александра Павловна, батракам читаешь? Нельзя. Это противу закона.
— Жития святых? Противу закона?
Писарь будто не расслышал ее.
— В противном случае будет доложено в уезд, — продолжал. — Имейте в виду. Да-с.
— Значит, вы будете жаловаться? — рассердилась учительница. — Ну, так и я на вас пожалуюсь куда следует!
— Ладно. Ладно. Бог с вами, — струсил неожиданно писарь. — Я ведь только предостерегаю. Чтобы, не дай бог, чего плохого не вышло.
Зачиналось утро. Ополночь ветер затих, улегся в камышах, расчесав на берегу осоку. Выпустили из пригонов гусей. Щелкая копытами, прошло по улице стадо, унесло с собой на поскотину запахи умирающих трав и парного молока. Марфушка, позвякивая ведрами, шла по воду, обмывая ноги в холодной росе. На берегу поили лошадей парни.
— Невестушка прикатила! — крикнул Гришка.
— Невеста, да не твоя, хорек душной! — огрызнулась Марфуша.
Гришка рассердился.
Корявое лицо его побагровело, а в зрачках загорелись злые искры. На двенадцатом году хворал он оспой. Драл себя грязными ногтями. Ревел. И рукавички мать надевала ему на руки, чтобы не расчесывал обличье, и вином красным поила. Ничего не помогло.
После оспы не только лицо, но и характер Гришки остался корявым. Не любили его парни, прогоняли девки. «Шилом бритый» прозвали. Не дружил он ни с кем. Только перед богатыми заискивал, извивался вьюном, на побегушках прирабатывал, вызывая неподдельное удивление отца:
— Истинный господь, не знаю, откуда у него взялось это, — поговаривал он. — Таких ж…лизов в нашей породе сроду не было.
Завидовал Гришка Терехе: уж больно хороша собой соседка Марфушка, зазнобушка братова. И любит его сильно, на край света готова бежать с непутевым. При всех назвала Гришку «душным хорьком», не постеснялась.