Жемчужников и Толстой явно издевались в этой пародии над ненавистным в те годы школьным классицизмом и бессмыслицей школьных хрестоматий. Для гимназистов, выискивавших в их сумбуре подчас и какую-нибудь мифологическую «непристойность», греческие уроки были нескончаемым источником проказ и разных смешных сценок.
Но Володя Ульянов, приходивший в класс за полчаса до занятий, чтоб успеть объяснить урок тем, кто его не приготовил, как-то ухитрялся проливать «свет разума» на любой греческий сумбур. Судя по тем замечаниям, какие он делал иной раз, объясняя урок товарищам, Ильич подметил в древнем греке уже и тогда отличительную его особенность, ту, что и сейчас при внимательном чтении хрестоматии бросается в глаза: какой, в сущности, крепкий член общества, член своего времени и среды, какой политик был этот древний грек при всей его «мифологичности», и до чего пороки и достоинства его были общественными пороками и достоинствами, а не только личными, а высшей похвалы удостаивался он лишь тогда, когда делал что-либо для общего блага.
Еще сильнее было это свойство в римлянах. Как-то, декламируя перед товарищами плавную речь Цицерона против Катилины, Володя Ульянов воскликнул: «Вот здорово!» Что представил он себе, воскликнув? Заседание сената, вокруг мужи, стоит преступник Катилина, всегда затевавший на свой страх и риск разные сомнительные против общего блага авантюры, стоит и слушает, как Цицерон медленно громит его с трибуны всеми фигурами риторики. Сила точного слова, острое, разящее, как пуля, не оставляющее выхода противнику искусство словесного боя, древняя полемика прирожденных политиков, латинян, пленяла Ильича настолько, что он никогда не скучал над уроками древних языков. Сестра Анна вспоминает, как по-взрослому, интересно и увлекательно преподавал он ей латынь, будучи мальчиком, и в аттестате его напечатано, что именно в латыни и греческом он достиг наибольших успехов.
Смерть отца была первым большим горем Володи Ульянова. Отец любил его успехи, гордился ими, мальчик еще с детства привык, проходя из передней мимо кабинета отца, когда возвращался домой из гимназии, весело, на ходу рапортовать ему красными от мороза губами: по латыни пять, по алгебре пять… И нет отца.
Но перед юношей вся жизнь, полнота бытия захватывает его, рыжеватый пух вылезает на подбородке, он не умеет соразмерить голос — говорит громче, чем раньше, стучит каблуками сильнее, чем раньше, хохот вырывается у него по-отцовски — резко, внезапно, чуть не до колик, он вырос из детской, из игр с малышами, а малыши еще тянут его к себе за пояс, и Володя грубит, огрызается.
Дома все чаще и чаще слышно: «Володя, не груби. Тише, Володя».
Значит ли это, что Володя меньше других страдал в этот год? Брат Саша, приехавший к лету, на вопрос Анны: «Как тебе нравится наш Володя?» — ответил уклончиво и неодобрительно, сделал Володе замечание за нечуткое отношение к матери. Но брат Саша был поглощен в это время своим личным внутренним миром и мог проглядеть душу мальчика, проглядеть то, что творилось в его младшем брате.
Подросток мужал, чувствовал свою силу. Он начинал переоценку вещей. Именно в эту пору Ильич перестал верить в бога, а Надежда Константиновна рассказывает со слов Ильича о том, как, перестав верить, он однажды сорвал с себя шейный крестик.
3
Последний, восьмой, класс гимназии, или, как пишут в школьных ведомостях, учебный год 1886/87, принес Володе Ульянову второй душевный удар. К самой весне, когда нужно было сдавать экзамены, пришло известие об аресте Александра Ильича.
После смерти Ильи Николаевича положение семьи Ульяновых в городе изменилось. Стало, во-первых, труднее жить: пенсия — это не жалованье; и дети вдовы — это не дети крупного в городе должностного лица. И во-вторых, жить стало ответственней. Старшие уже наполовину устроены, но Владимир еще только выпускник, а за ним Ольга и двое младших. Приходилось, оканчивая, думать не только о себе и своем будущем.
Пришел снежный, вьюжный симбирский февраль, уже началась первая лихорадка перед экзаменом, поиски нужных книг и учебников, записи в местной Карамзинской библиотеке на ходкую книгу. Семья Ульяновых имела в библиотеке многолетние три абонемента на имя отца, с залогом в пятнадцать рублей. Володя Ульянов много читал в эту зиму, имел и урок. Он был готов хоть сейчас держать экзамен.
Его сестра Ольга тоже шла первой ученицей. Но известие об аресте брата тяжко обрушилось на брата и сестру.
Мария Александровна тотчас уложилась и уехала в Петербург. Няни Варвары Григорьевны — дородной старухи, сильно привязанной к семье и особенно к первому своему питомцу, Володе, которого она и до юношеских лет не переставала нежно кликать «ах ты, алмазный мой», — в доме не было: она гостила у себя на родине, в Пензенской губернии.
Старшие дети, оставшись одни, почувствовали себя как-то взрослее и тише. Нужно было держаться, держаться изо всех сил и виду не подать перед малышами, что в семью пришла новая беда, по пословице — пришла беда, отворяй ворота.
Дом Ульяновых на Московской, которому раньше так сильно завидовали, всему завидовали — и умению Марии Александровны вести хозяйство, и воспитанию детей, и успехам их в ученье, и тому, что в доме нет ничего показного и никаких неполадок и не о чем пошушукать да посплетничать, — этот особенный дом знакомые стали обходить.
Ольга, гордая девушка с открытым, привлекательным лицом, глубокими черными глазами, похожими на глаза старшего брата, ходила на экзамены как ни в чем не бывало, в самом нарядном своем фартуке. А на город шла весна, а в город с весной доходили ужасные вести из Петербурга. Положение арестованного брата Саши было очень тяжелое. Он обвинялся в покушении на цареубийство. В семье даже дети знали, что это такое, у всех в памяти были март 1881 года и казнь первомартовцев. Но Саша казался таким близким, молодым, полным жизни, в его комнатке наверху, в антресолях, рядом с Володиной, еще сохранились, будто полные теплоты от прикосновения пальцев его, аккуратные стеклянные пробирки; чистое полотенце, ожидая хозяина, висело на крючке, полка с книгами еще перебиралась, и Володя вынимал Сашиного «Дрэпера». В столовой хлеб подавался на деревянной, вырезанной Сашей в подарок матери, красивой подставке со словом «Brot» (хлеб) посредине, — было чудовищно представить брата под арестом.
Владимир Ильич знал, что для Саши «дело может окончиться очень серьезно». Маняша плакала по ночам, просыпаясь, и звала «маму». Но нервы надо было держать в кулаке. Надо было идти по улице гордо, отвечать на вопросы спокойно, пренебрегать намеками и уколами. И Ольга с Владимиром словно условились, словно вся честь их семьи в том и была, — оба поражали своих одноклассников удивительной выдержкой и спокойствием.
Экзамены проходили прекрасно. Шел май, в городе запахло липой, зацветал клен на кладбище отца, набухла сирень в карамзинском сквере. Как и во все эти годы, Володя Ульянов, серьезный и чуть принахмуренный, с пухлыми большими детскими губами, рыжеватый и головастый, шел по Московской в гимназию, миновал каланчу и только по-новому взглянул на решетчатое окно участка с бледными сквозь решетки лицами арестованных; мимо немецкой кирки, каретного заведения купца Шестерикова, мимо дома одного, другого, третьего товарища.
В нежном майском воздухе, полном весеннего благоухания, звонко пробили над городом восемь ударов знаменитые симбирские часы, подаренные Симбирску старым графом Орловым-Давыдовым. Как раз в это время Володя Ульянов проходил мимо дома графов Толстых, и Петя Толстой, одноклассник, обычно присоединялся к нему, если шел в гимназию пешком. Но сейчас он не показался, а другой одноклассник, увидя Ульянова, быстро обогнул монастырскую стену, только уши у него вспыхнули под гимназической фуражкой.
2
Козьма Прутков. Полн. собр. соч., «Советский писатель». М.-Л., 1965, с. 249. (Библиотека поэта.)